Больше всего хотелось скорее уехать, и я написал объяснительную записку, однозначную по сути (ничего такого не говорил и не думал), но сдержанную по тону (был неправильно понят), признавал свою недисциплинированность (грубо разговаривал с начальником) и подал рапорт, в котором приносил извинения. Сразу же после этого меня включили в группу, опять под начальством Беляева вместе с Галей Хромушиной и майором Непочиловичем, инструктором по работе с польским населением. Мы отправились вслед за наступающими частями Второй ударной армии. Политотдел армии дал нам большую звуковую машину, и мы взяли несколько выпускников антифашистской школы для заброски.
Мы ехали в кабине вдвоем с Беляевым, но почти не разговаривали. Проезжали аккуратные городки и деревни, снег еще лежал на крышах и пятнами в лесах между деревьями. Но дороги были уже темные, укатанные, и даже вечерний ветер дышал по-весеннему мягкой, влажной свежестью. Хотелось думать о хорошем – о скором конце войны, о том, как мы будем входить в Берлин, где именно встретим англичан и американцев; надо всерьез подзаняться английским, их ведь тоже еще придется агитировать.
В теплой темноте я задремал. Проснулся от испуганного крика Беляева:
– Стой!… Твою мать! Стреляют, разворачивай!
Наш грузовой «форд» быстро развернулся и катил куда-то в сторону. Мы стояли у поворота обсаженной деревьями дороги. Справа, в отдалении, и слева, совсем близко, темнели какие-то здания и развалины. Впереди, сквозь деревья, виднелось открытое пространство – поле или пустыри. Там расплывались бледнозеленые и мутно-розовые пятна ракет, не дальше, чем в километре от нас. Оттуда татакнули автоматы.
– Так мы же на передовую заехали, – сердился водитель. – Хорошо еще, он ракеты бросает, очередь пустил трассирующую, а то бы прямо к фрицам на ужин поспели. Или на мину и к Богу в рай. И чего вы, товарищ майор, в карту смотрели, дали бы лучше кому другому!
Растерянный Беляев не хотел зажигать фонарик, чтоб посмотреть на карту. Две другие машины отстали. Мы издалека увидели их фары. Беляев заохал: что они делают, что они делают… С перепугу он забыл о своем старшинстве и безропотно подчинился, когда я стал распоряжаться. Я забрал у него большой фонарик с трехцветными стеклами, дал его водителю и приказал, мигая красным, бежать навстречу подъезжающим машинам.
Из-за деревьев подошел солдат. Он шагал неторопливо, шинель внакидку, дымя цигаркой. И неторопливо стал объяснять:
– Здеся у нас передовая. А тама через луг его оборона. Но только у нас тихо. Немец тут окруженный: стреляют когда-никогда. Но так не лезет. А тама командир, в землянке, старшина-взводный. Ротный – тот подальше, правее, тама в доме, где сад. Тут до немца километра, пожалуй, не будет. Може, метров семьсот, може, восемьсот, где как.
Беляев, ободренный спокойной разговорчивостью немолодого солдата, стал его распекать:
– Что же это «здеся» и «тама» у вас за порядки… вашу мать. Передовая, а никакой охраны, никакой бдительности: дорога открыта, гуляй, кто хочешь. Мы тут едем прямо к немцам, и никто не видит, никто не остановит. Трибунал за это. Почему на дороге никаких знаков?
– А какие вам знаки на передовой нужны, товарищ офицер? Извиняюсь, темно и не разберу вашего звания. Здеся передовая, это каждый знает, кому надо. А я вот как раз до вас шел. Мы, как увидели, что машина газует со светом, подумали, може, уже немец ушел или замирился, а то какой же хрен так поедет. Только видим, он обратно ракеты вешает и огоньку дает, ну я и побег упредить, посмотреть, кто такие.
– Побег… А почему ты на передовой без оружия? Отставить курение, когда докладываете!
Но я прервал расхрабрившегося Беляева. Хотя и нелепо, случайно, однако мы попали, видимо, на очень подходящее место. Здесь можно было забросить антифашистов. Если по нашим фарам дали только одну очередь, значит, участок тихий.
Беляев согласился.