На следующий вечер я наваксил ботинки и, после некоторых колебаний, надел под толстовку отцовскую белую рубашку с крахмальным воротничком. Благо, отец был, как всегда, в отъезде. Нацепил галстук-бабочку. Жорка тоже пришел при галстуке „гаврилке“, в рубашке навыпуск, подпоясанный блестящим, явно не его, ремнем. Зоря ограничился чистой, свеже-поглаженной апашкой и проутюженными штанами. Но ботинки тоже почистил.
Туган встретил нас в тёмнокрасной домашней куртке, с гусарскими жгутами на груди и в парчевых туфлях с позолотой, с острыми, загнутыми вверх носками. Он ввел нас в полутемную комнату. Горела только настольная лампа и какие-то канделябры с абажурами. Толпились книжные шкафы, огромный письменный стол, кресла. На стенах висели большие, плохо различимые картины в тяжелых рамах, гравюры, снимки. У низкого круглого стола низкий диван и пуфик.
– Моя супружница – француженка, но выросла в Алжире. Вот и мне прививает восточные обычаи. Сейчас попробуете настоящий турецкий кофе.
И она вошла. Длинная, тонкая, извивающаяся. Острое, бледное лицо стиснуто темными волосами, закрывавшими уши. Зеленое платье, блестящее, шелестящее, текучее. Светлые блестящие чулки. А ноги тонкие, почти совсем без икр. Но даже этот, по нашим понятиям весьма существенный, недостаток не умалял очарования.
Она прокартавила что-то приветственное. Неожиданно для себя я шаркнул ногой, как учили в детстве.
– Бон суар, мадам.
Она хихикнула.
– Бон суар, камарад-товахич!
Зорька демонстративно пробасил:
– Здравствуйте, товарищ.
Жорка чуть не упал, вставая с низкого пуфа:
– Добрый вечер.
Она всем улыбалась: „бон суар, бон суар!“
Мы пили очень сладкий, очень душистый кофе из маленьких чашечек. Запивали холодной водой из высокого узорного кувшина. Пили тягучий зеленый ликер из тонехоньких рюмочек. А еды всего – ничего: корзиночка соленых сухариков и корзинка печенья.
Зато разговор был захватывающий. Туган без долгих околичностей сказал, что собирается создавать новое литературное объединение, главным образом из молодежи. Молодых поэтов не пускают в печать, не пускают в литературу, и они должны действовать.
Жена в разговоре не участвовала. Она подливала нам кофе, воду, ликер. Я исправно говорил „мерси“. Она хихикала: „Пажальс“. Жорка расхрабрился настолько, что сказал с ухмылочкой, внятно: „Мерси, товарищ“. Она долго смеялась этой замечательной шутке и повторяла: „Мехси, товахич… пажальс, камахад!“
Речи Тугана возбудили меня так, что я почти забыл об его экзотической подруге. Он стал расспрашивать нас. Выяснил, что я пишу стихи, главным образом по-русски, но пробую и по-украински, что Зоря по призванию критик, но может и прозу. Жора сказал, что пишет прозу и стихи. Это было для нас неожиданно. За ним числилась только одна строфа одной песни на мотив „Кирпичиков“: „Спирт разбавленный, спирт отравленный, и матросы, оставшись без мест, выпить в новую шли столовую, по дороге зайдя в „Спиртотрест“ …Песня нам нравилась, но некоторые критиканы утверждали, что слышали ее раньше, в других городах, куда еще не могло проникнуть литературное влияние Жоры.
Туган, глядя на свет через рюмочку, неторопливо говорил, что необходимо дружное товарищество, один за всех, все за одного, что они с Колей Шустовым приглядели еще несколько толковых хлопцев. Мы все должны перезнакомиться. И тогда соберемся, организуемся. Он заставит правление дома Блакитного выделить нам комнату и один день в неделю для регулярных заседаний. Есть уже „связи“ в редакциях.
– Проявим себя и получим в „Харьковском пролетарии“ страничку раз, а то и два в месяц. Через год можно будет и о коллективном сборнике подумать, даже о журнале. Название для организации мы с Николаем предлагаем: „Союз молодых“ или „Союз Юности“. Это и по-украински звучит неплохо: „Спiлка молодi“.
В эти часы я внятно ощутил: вот он, вождь, за которым можно идти в литературу, в подполье, на баррикады…