Убили Столыпина. Трагедия сильного, талантливого человека. Удивительна эта карьера, всего за какие-нибудь шесть лет, от Саратовского губернатора почти до Российского императора.
К открытию первой Думы Столыпин был взят из губернаторов на роль министра внутренних дел. Сквозь крики: "Вон! Вон!" Столыпин предварял первую Думу напряженным голосом: "Я обладаю всею полнотою власти!".
Он чувствовал в себе эту власть... Вторую Думу он уже в качестве премьера встретил предварением: "Не запугаете"', а в третьей -- у него явились "волевые импульсы" и "нажим на закон". Этими четырьмя фразами обрисовывается вся политическая деятельность Столыпина. Сперва усмирение, с наилучшими либеральными надеждами, а затем опьянение своею властью и самоуверенный произвол.
Политическое значение Столыпина меня мало интересует. Этот вопрос можно разбирать на всякие лады. С одной стороны -- успокоитель, патриот, а с другой -- вешатель, властолюбец. Не в этом дело. Важнее всего индивидуальность, личность. Человек, во всяком случае, решительный, эффектный и неизбежно трагический от начала до конца. Вначале взрыв на Аптекарском острове, когда погибло столько людей, когда были искалечены дети Столыпина, и в конце: небывалое по своей сценичности поражение пулею на парадном спектакле в Киеве.
Между этими двумя катастрофами Столыпин развернулся и вырос, как я уже сказал, почти до монарха. Из провинции он вышел и в провинцию вернулся после красивой жизни в царских дворцах Петербурга и красивых речей в обеих Палатах.
Человек трагический потому, что в его глубине таилось раздвоение, т.е. такое свойство, которое, по справедливому правилу всех учебников, составляет главную основу трагедии. Политика Столыпина была национально-дворянско-земельно-монархическая. А выступил он в разгаре пролетарского, социального бунта. Предстояло неизбежное столкновение прогресса и реакции европейской образованности министра с теми кровными, "исконными началами", которые были заложены в его натуре. И его перетянуло в сторону отживающего абсолютизма.
Столыпину приписывают "успокоение". Но чем же оно было достигнуто! Среди прочих афоризмов, Столыпин сказал: "Бунт подавляется силою". Но ведь подобное успокоение удалось и Виленскому-Муравьеву, прозванному "вешателем". И действительно, хотя при Столыпине было казнено революционеров несравненно больше, чем при Муравьеве и даже при Грозном, Столыпин как-то совсем этого не чувствовал. Будучи неустрашимым, он не придавал ни своей, ни чужой жизни особой цены.
Он был увлечен своей "честной" идеей, каким-то благородным культом сильной власти, приносящей несравненные дары "отечеству", сбитому с пути бредом смуты. Всех побеждала личная искренность премьера. После опыта двух первых Дум, Столыпин не поколебался сделать громадный переворот и прорвал зияющую дыру в партии 17 октября: вне закона всеобщая подача голосов была отменена. Создалась заведомо консервативная третья Дума. Вот тут-то, при открытии третьей Думы, Родичев и сказал свою лучшую, разительно сильную речь, поставив премьеру на вид количество виселиц. Народная память заклеймила виселицы Муравьева неизгладимым определением "Муравьевский воротник". И Родичев невольно бросил в аудиторию "Столыпинский галстук"... Поднялся неистовый шум. Столыпин смертельно побледнел. Чуть не произошла дуэль. Родичев как-то загладил свои слова. Но, вероятно, Столыпину хоть на минутку почудилось, что, пожалуй, потомство припишет ему все виселицы, о которых он, в сущности, вовсе не думал. "Карательные экспедиции" и казни были заведены ранее его восхождения на высший пост и продолжали действовать сами собою.