После обеда мы возвращались в наши комнаты. И каждый день повторялось то же самое. Мой брат и мой товарищ нисколько не изменились; они по-прежнему бодро занимались своими предметами. А я чувствовал, что понемногу, с каждым днем все глубже, погружаюсь в какую-то непонятную тоску. Когда они по вечерам сидели за своими книгами или что-нибудь писали, я ходил взад и вперед по нашим трем комнаткам, заложив руки в карманы, и не знал, за что приняться. Ни к чему я не имел охоты. Я не видел никакой надобности так прилежно заниматься лекциями. Часто я ложился на кровать и смотрел в потолок, ожидая только, чтобы как-нибудь прошло время. На следующий день я опять шел в университет, молчаливый, равнодушный, будто лишний на свете. Ощущение постоянного, неподвижного холода подкралось к моему сердцу. Вся жизнь казалась мне гадким, тревожным и непонятным призраком. Все это надвигалось на меня так постепенно и так незаметно, что я не успел спохватиться, как это состояние завладело мною наконец вполне, и я уже чувствовал себя неизлечимым. Казалось, что даже во сне я продолжал утомительно думать о чем-то неразрешимом, и когда утром я раскрывал глаза, то, глядя с кровати на мое тусклое окно, выходившее на галерейку, я уже совсем не понимал, зачем мне нужно вставать, одеваться, пить чай и т.д. Но я продолжал делать все это с безмолвным, неприметным для моего брата и товарища, внутренним страхом и недоумением. Я старался вспомнить и определить, когда же именно я успел так непоправимо потерять прежний взгляд на жизнь, и утешал себя тем, что еще 8-го ноября, в день Михаила, на именинах брата и товарища, когда у нас была вечерняя закуска, я еще как-то умел забыться; болтал с двумя студентами и вообще хотя скучал, но разумно мирился с едою и разговорами. А теперь уже и это казалось недостижимым. Я возненавидел ту окраину города, где мы поселились. Все мои странные мысли так неразрывно связались с этими переходами по берегу Нетечи к нашему домику, с нашими комнатками и хозяевами, что я приписывал этому воздуху и этой среде какое-то особенное, страшное влияние на мою душу. Дни чередовались, нестерпимо долгие и тяжкие, завлекавшие мою мысль все далее в ужасающее отрицание жизни. Никакая логика не помогала. То, что вступило в меня, казалось мне истиною. Перед тем черным и безмолвным призраком, который заполнил меня всего, от макушки до пяток, никакая повседневная мелочь не могла сохранить своего разумного значения. Помню, что однажды у нас, в субботу, вымыли полы и зажгли лампадки перед иконами. Блеск полов, запах мокрой тряпки и огоньки у образов вызвали во мне содрогание: я совсем потерял прежний смысл этих простых обычаев жизни. Наконец и брат заметил, что со мною "творится что-то неладное". Я почти не ел, и вот это именно его встревожило. Он считал потерю аппетита единственным верным признаком болезни и как-то сказал нашему товарищу: "Он мало ест -- вероятно, он болен". Помнится мне и один из наших ежедневных обедов у хозяев. Все обратили внимание на мой мрачный вид. Добрый старик, муж хозяйки, заговорил своим мягким голоском, что все это у меня пройдет и что он еще надеется когда-нибудь получить приглашение на мою свадьбу. Эти простые слова показались мне тогда безумными. Я видел перед собою безысходное отчаяние; мои давнишние мечты о женщине совсем исчезли; я вспоминал, как о няниной сказке, о тех непонятных минутах, когда я поцеловал Машину руку; я видел теперь ясно, что в жизни ничего нет и быть не может и что моя свадьба, среди веселых гостей, с какой-то неизвестной красавицей, конечно, была бы с обычной точки зрения счастливым и завидным событием, но я до такой степени не был в силах вообразить себе что-нибудь подобное, что мне оставалось только сонно и горько улыбнуться в глубине моей души, слушая эти речи хозяина. А там, в моей душе, было тесно, холодно, безутешно -- ужасно. И никто этого не видел... Я чувствовал, что маска печали застыла на мускулах моего лица и сковала их с такою силою, что никакое одушевление не могло их расправить. Глаза мои горели беспокойным огнем утомленной мысли. Не понимаю, как это я еще сохранил способность жить, не видя решительно никакого смысла в моем каждом следующем шаге, в каждом действии, в каждом слове... Чем дальше, тем больше поддавался я этому захватившему меня состоянию. Если мне и случалось забываться в полусне, то сейчас же по возвращении сознания я с бессильным горем повторял себе: "Этот ужас со мною..." И еще легче всего мне было, когда я лежал на кровати: тогда я не двигался и заставлял себя думать, что переношу какую-то тяжкую болезнь. Но затем опять наступало время, когда я должен был держать себя наравне со всеми здоровыми, и это было невыносимо... У меня рябило в глазах и тупая тревога замирала на душе, когда я входил с толпою студентов в аудиторию. Я делал вид, что слушаю профессора, а мне решительно ничего не было нужно... Иногда, среди лекции, я старался припомнить что-нибудь простое, радостное, прежнее из моей жизни в семье, -- например, когда еще на последних каникулах мы как-то возвратились ночью из городского сада и отец вынес нам из своего кабинета разные вкусные вещи, и мы, все братья вместе, так дружно лакомились при свече, весело оглядывая скатерть и тарелки... Но теперь я не понимал и этого!..
Я не рисковал зайти ни к кому из прошлогодних семейных знакомых. Я знал, что мне будет с ними слишком мучительно, потому что я к ним войду с "этим" и не сумею им объяснить, что со мною сделалось, и не смогу держать себя так, как они ожидают.
Все погибло! И все так страшно вошло в меня, что помощи уже ниоткуда не было видно... К чему я? Кто меня держит? Кто терзает мои мысли? Как отвратителен, и мелок, и тяжек этот ненужный базар жизни!
И это продолжало тянуться неизменно.