1/IV
ВТО
Второй вечер декады литературных вечеров, посвященных 20-летию Великой Победы
Вечер провел собранно и вдохновенно. Боялся, что не будет «любопытных», но зал был полон, много молодежи, слушали идеально, и меня это подмывало делать лучше. Начал я:
— Друзья мои, ехал я сюда и думал, что я, оказывается, много времени, внимания отдал военной теме. […]
У меня почему-то много и друзей и знакомых из военных, особенно много их было в войну, и при каждом удобном, а иногда и неудобном случае они непременно обращались ко мне, чтобы я выступил у них. За войну я дал не одну сотню шефских концертов. Выступал в разных обстоятельствах: и на приемных пунктах, в частях, гастролях, выступал перед большими аудиториями и перед одним человеком, помню одного такого, растянутого, как Христос на кресте; он был растянут лишь на ремнях — у него были перебиты ноги, руки, это было очень трудно. Если в зале, где сидят сотня-две раненых, аплодируют, кто ногами, кто одной рукой по руке соседа, такого же однорукого, то за массой не очень видишь отдельных несчастных, изуродованных, да и к тому же они вкупе, как правило, веселы, смешливы, радостны. А одному такому читать — требовалось много собственных духовных сил и громадной собранности.
За работу в частях Красной Армии я много раз был отмечен. И среди прочих наград я получил однажды очень дорогой мне подарок от командования — годичную подписку на газету «Красная звезда». Газеты тогда были большой ценностью, и «Красная звезда» особенно. Если «Правда» и «Известия» были скованы ответственностью и были весьма осторожны в освещении событий, то «Красная звезда» была свободна от дипломатии, «этикета» и писала о так называемых буднях театра военных действий развернуто и щедро. И сами понимаете, насколько это было дорого, интересно, иногда страшно, иногда гордо, славно…
И в самом деле… Вот, мне вспомнился случай, описанный в одном из номеров газеты: летчик-истребитель, будучи подбит, выбрасывается с парашютом из самолета. Но что-то не срабатывает, и летчик несется к матушке земле. Было дело зимой. По счастливой случайности, он попадает в глубоко заснеженный овраг и выходит жив и невредим. Чудо? Чудо!
Кстати, как-то недавно, выступая перед аудиторией в одной из летных частей под Москвой, я рассказал об этом случае, а командир мне: «А он работает у нас!»
Второй случай, который я запомнил. Снова летчик выбрасывается из горящего самолета. Не помню, то ли запутался в стропах, то ли еще что-то, но парашют не раскрылся… И вдруг произошло что-то, благодаря чему падение стало замедляться, и он бережно и ласково был положен на землю. Что такое? Оказывается, под ним взорвался огромный фугас, и взрывной волной амортизировало его падение. Чудо? Чудо!
И вот я натолкнулся в одном из номеров «Красной звезды» на рассказ[1], который потряс меня до глубины души, хоть в нем не было никаких чудес и геройских поступков. Не знаю, потому ли, что он оказался совершенным, или люди, что там фигурируют, мне дороги, знакомы, они волжане, а я сам волжанин, но взволновал он меня так, что я не мог его не сделать.
Встретившись с А. Н. Толстым, я просил разрешить для меня некоторые коррективы и получил разрешение. Но так как я не люблю показывать незавершенное, я не показал ему работу, несмотря на его просьбу. А так как я работаю долго, то и вообще не успел показать ему то, что считал уже достойным опубликования: к этому моменту А. Н. уже не стало.
Между прочим, разговаривая с ним, я сказал: как это вам удается до такой степени проникнуть в душу русского человека и так выразить ее?
— Ну что же, разве я не русский?
— Русский-то русский, но берете вы простых мужиков, баб и так точно, не вообще русских, а и территориально, этнографически точно, что ли?
— Какой же я писатель, если не буду точен в этом?
— Но кое-где вы все-таки не были точны!
— Ну, ну, ну! Где это?
— Что в простонародье подразумевается под словом животные? Ну, заяц, волк, медведь, которых нельзя любить той любовью, которую вы приписываете вашим героям. А лошадь корову, овцу… как их крестьянин называет?..
— Ох, черт возьми, черт возьми! Ну, конечно же, — скотина!
Он так мучился и стенал, что мне даже жаль стало его. Я получил его разрешение на эту поправку, но, видно, при переездах он не успел внести ее в рассказ, и когда я писал рассказ на радио, мне не позволили отступить от канонического текста, несмотря на заверения, что Толстой отступление разрешил. Даже потребовали от меня его письменного разрешения. Очевидно, и это не помогло бы, так как у Толстого, насколько мне известно, печати не было, а без печати какое же удостоверение! […]
После первого антракта.
— У нас тут, за кулисами, продолжился разговор об этом великолепном рассказе, и я решил поделиться с вами соображением, что, несмотря на глубокую трагичность происходящего, не было случая, чтобы мне инкриминировали нечуткость, ковыряние в ранах или бессердечность.
Как-то мы с театром приехали в Харьков на гастроли. У меня выдался свободный вечер и я […] согласился поехать за город почитать товарищам, которые были там на излечении. […]
Куда я ехал, к кому, — я не знал, почувствовал, что спрашивать об этом — не надо. […]
А когда вышел на сцену, в зале было совершенно темно, а к тому же я еще и слепой, так что ничего не увидел особенного, да и признаться — не любопытствовал, не придавал значения обстановке.
Читал я «Русский характер», и потом что-то еще, так как зал был благодарно заинтересован.
По окончании концерта устроитель спрашивает меня, не буду ли я против, если обратно со мной поедет, кроме него, еще один пассажир?
Едем. Ночь. Я, как воспитанный человек, пытаюсь общаться с моим соседом, но отвечает он мне и неохотно и односложно: да, нет… Ну, и я перестал занимать его.
А через некоторое время вдруг неожиданно, злой — именно злой, негодующий и громкий выкрик: «А все вы врете с вашим «Русским характером»!»
Я опешил: — В чем?
— Во всем. Не было такого, не будет, не может быть! Таких людей нет, как ваша Катя!
Ну, вы товарищи, очевидно, догадываетесь, как догадался и я, чем этот товарищ был травмирован…
Говорю: а разве вы не знаете Татьяну Ларину, Нину Арбенину, Верочку из «Обрыва» — потрясающие примеры человеческого совершенства, преданности, чистоты и верности? Княгиню Волконскую и других жен декабристов? А за эту войну разве не было доказано величие нашей женщины?
Когда мы вышли из машины, я взглянул на этого человека, и мне стало дурно: передо мной стоял тот же Дремов[2], со шрамами от ожогов на лице (тут в зале охнули).
Я ходил с ним по городу до утра. Много мы говорили. Выяснилось, что ему изменила девушка, как только узнала о его горе, по какой-то случайности он не был принят в высшее учебное заведение, еще что-то намоталось на его истерзанную душу.
Я говорю ему, что не весь свет сошелся клином, что ему 22 года, что жизнь впереди, и от него зависит, как она будет выстроена… А то, что случилось с девушкой, учебным заведением, — случаи и т. д. и т. п.
Расстались мы с ним хорошо. Он растаял, отошел и обещал упорно бороться за жизнь.
Дорогие товарищи, каково же было мое счастье, когда через три года я получил от него письмо: он увлечен работой в вузе, его любят и жизнь стоит того, чтобы жить.
Вот видите, иногда суровые средства бывают более действенны, чем глаженье по головке, и сусальные слова, бывают дороги и человечны.
А сейчас я не хочу больше говорить о войне, сердце подсказывает мне, что надо изменить программу.
Кто видел меня в кино и театре, мог заметить, что у меня есть одно пристрастие: я пытаюсь решать роли от характера, хотя по моему амплуа героя, романтического героя, трагического, — это не обязательно. А мне скучно иначе жить на сцене, да и говорить о себе самом мне неловко: не такими огромными запасами обладает любой актер, чтобы заместить собой и Пушкина, и Лермонтова, и Шекспира, Толстого, Шолохова… Горького…
Мне вообще интересно, по-моему, это-то и пленительно в нашем деле — разгадать автора, его характер, почерк, голос. (…)
Вот были Пушкин и Лермонтов. Оба жили в одни и те же годы, вращались в одном и том же обществе, имели одних и тех же друзей, знакомых, жили одними и теми же интересами, одни и те же перспективы грезились им, даже смерть имели одну и ту же. И как они различны в своем искусстве! Как отличались от Толстого! Так не интереснее ли, не вернее ли вскрыть их сущность, работая над их произведениями, над каждым новым их произведением, а не свою, артиста, только?
Я снимался в двух ролях полководцев, оба они на конях, оба имели дело с народом, оба бриты, оба… много могу перечислить того, что они имели оба. Но в искусстве интересно то, чем они отличались друг от друга. И уж, конечно, не должен ничем походить на них, скажем, цыган Юдко[3], как ничем не имеет права попользоваться из приобретенного для их характеристики Арбенин.
Так и в театре. Хотя исходные позиции, ситуации схожи, повторяются, тем не менее нелепо награждать Отелло руками Арбенина, привыкшими к картам, а Арбенина наградить рукой, владеющей тяжелым мечом… А сколько в них отличного во всем другом.
Обратите внимание, на каком обедняющем пути стоит тот молодой актер кинематографа, который играет себя из роли в роль. Мне это давно внушало опасения и беспокойство, я говорил, писал об этом, а теперь вижу, что жизнь берет свое, и, конечно, лучшие традиции не умрут, но вот беда — все меньше остается людей, которые несут эти традиции в жизнь театра.
Это же пристрастие разгадать автора я переношу и на эстраду.