Вспоминая Иркутск, я уже не вижу перед собою отдельных солдатских лиц. Хорошо помню только сверхсрочного фельдфебеля, старого, жилистого служаку со шнырливыми рысьими глазами и нервными скулами, по которым при всяком «слушаюсь» и «так точно» пробегала быстрая дрожь, взводного фейерверкера Черненко, ласкового, веселого хохла, который, раскрывая рот для команды, как-то по-песенному закидывал свою красивую голову, и моего вестового, уже сорокалетнего рыжего бородача Злобина. Боже, до чего же Злобин скучал по своему дому, семье и хозяйству. В своей тоске он часто заговаривал со мною, силясь понять, с чего это вдруг стряслась война и за какие грехи он из своей честной жизни попал прямо на каторгу. Злобин был не единственным запасным, в голове которого постоянно вертелись такие «еретические» мысли. Однажды, будучи дежурным по бригаде, я разговорился у коновязи с группою «стариков» – за уборкой лошадей солдаты-крестьяне невольно становились откровеннее. Вопросы сыпались один за другим: «и с чего это немец нам войну объявил, ваше благородие?», «а далеко ли до немца ехать», «крещеный ли немец народ, или как турки, нехристи», «может быть, они с того на рожон лезут, что жить им тесно, с хорошей жизни на штык не полезешь, так нельзя ли от них откупиться?» Последняя мысль особенно понравилась Злобину: «а и то, ваше благородие, – подхватил он предложение о выкупе, – если бы немцу, примерно, треть того отдать, во что война обойдется, то быть может он бы и угомонился и государю-императору не надо было бы зря народ калечить?»
Что было отвечать на эти, с одной стороны совершенно детские, а с другой стороны серьезно и глубоко поставленные вопросы? Сознаюсь, что, беседуя со «стариками», я испытывал глубокий стыд за те трафаретные ответы, которые я по долгу службы давал своим сибирякам.
В первом откровенном разговоре со своими батарейцами, я, к своему величайшему удивлению, заметил, что большинству из них война, правильная война, представлялась чем-то вроде крестового похода. Очевидно такое представление поддерживалось в них с одной стороны церковною молитвою о благоверном императоре и «христолюбивом воинстве», а с другой – солдатскими песнями, связанными с воспоминаниями о турецких походах. Мое сообщение, что немцы христиане, а больше трети из них католики, то есть христиане, каждое воскресение обязательно ходящие в церковь, крестящиеся в ней и становящиеся на колени, совершенно сбило моих собеседников с толку, так как явно не вязалось с их представлением о враге, – турке и японце.
С солдатским представлением о враге-нехристе связывалось еще и представление о нем, как об обидчике, то есть нападчике. Узнав от меня, что до немецкой границы эшелону ехать две, а то и все три недели, они впали уже в полное недоумение.
– Три недели на поезде немцу навстречу ехать, да зачем же это, ваше благородие, зачем нам его искать? Пусть к нам пожалует, тогда узнает где раки зимуют, дома-то мы его во-как разделаем.
В теоретических доводах против этой узко-туземной точки зрения у меня, конечно, не было недостатка, но все они бессильно разбивались о полное отсутствие у моих собеседников всякого представления о России, как об империи и о геополитических законах ее исторического бытия.
Нельзя сказать, чтобы сибирские крестьяне не были бы патриотами. Свою Россию они любили и, главное, крепко верили в ее мощь, но их своеобразный крестьянский патриотизм носил скорее хозяйственный, чем государственный характер. Сколько раз слышал я в Карпатах общесолдатское мнение: «Да зачем нам, ваше благородие, эту Галицию завоевывать, когда ее пахать неудобно». Несмотря на такую гражданскую неподготовленность к войне, бригада воевала на славу.
Трудно сказать, какое мироощущение сложится в будущем в душе советского бойца, но не думаю, что оно будет очень отличным от того, под знаком которого воевали наши сибирские части. Солдатская вера как была, так и будет все той же: царь приказал, Бог попустил, податься некуда, а впрочем, на миру и смерть красна. В этой формуле царя можно заменить вождем, на худой конец даже и президентом республики, а Бога – безликим провидением, или судьбой. Миросозерцательное содержание старой формулы от этого, конечно, изменится, но ее эмоциональным корнем останется все то же чувство: чувство зависимости человеческой жизни от высших сил, чувство невозможности сопротивляться и добровольная готовность соборного подчинения им до самой смерти. Там, где это чувство в народе исчезает, в конце концов исчезает и солдатская доблесть. Мне кажется, что окончательная утрата французским народом, отчасти в связи с гарантиями Версальского договора, трагического ощущения жизни и ее неизничтожимых опасностей, является главною причиною непостижимого разгрома французской армии в 1940-м году.
Готовясь к разрушению мира войною, мы в Иркутске с не меньшею серьезностью готовились и к мирной жизни на фронте: покупали удобные походные кровати, изумительные енотовые чулки, шили себе чесучовое белье и нашивали кожаные леи на наскоро купленные в Москве рейтузы. Перед погрузкою Наташа ночи напролет дошивала мое военное приданое. Ее изобретательности не было конца. Так как походные койки были уж очень малы, то мы купили складную кровать с прекрасным матрацем. Надо было только смастерить для нее крепкий чехол, в который она вместе с одеялом и подушками могла бы быть в одну минуту упакована. Проблему такого, обшитого по швам кожею брезентового чехла, Наташа, к великому удовольствию моего денщика Семена Путилова, разрешила блестяще. На фронте я спал удобнее всех товарищей и моя койка была всегда первою на двуколке.