В то же время его дневник фиксирует то, что скрыто от современников и что добывалось с помощью какой-то специальной техники заглядывания внутрь фактов (чтением между строк, разгадыванием слухов, но в основном — просто путем общения с нужными людьми, знатоками, экспертами в том или ином вопросе), и уже потому может представлять интерес для потомков. Например:
«20 сент. 1967. <...> Утреннее радио (америк.) сообщает, что Шостакович сломал ногу, упав в кювет, когда спасался на прогулке от машины. И еще одно автомобильное происшествие: Аджубей ехал пьяный на машине и сбил женщину с ребенком: женщина ранена, ребенок цел. Аджубей арестован.
Вот какую хронику уличных происшествий нам передают из-за рубежа».
Или такое:
«29 авг. 1974. <...> Московские корреспонденты по всем станциям сообщают, что вчера в Москве на Выставке Нар. Хозяйства был огромный пожар и сгорел павильон ФРГ на готовившейся к открытию выставке полимеров. Наши пресса и радио молчат».
То есть первым побуждением было занести в дневник те факты, что просто умалчиваются в официально-государственных средствах информации. Сейчас подобный поступок, наверное, может представлять интерес — для выявления тех тем, которые тогда вообще не имели шансов попасть в печать, и таких, что попадали уже в сильно деформированном относительно истины виде. Перед нами, конечно же, дневник не «обывателя», а «соревнователя» с официальной риторикой и пропагандой в доискании правды.
В частных разговорах с глазу на глаз человек может говорить одно, а в печать отдавать уже совсем другое. Гладков ощутимо сталкивается с этим на примере Эренбурга, как, по-видимому, и многие другие собеседники этого писателя-дипломата, хотя к самому Эренбургу как человеку он относился очень тепло. Однако все время пытается объяснить себе этот феномен, найти этому раздвоению какое-то объяснение:
«2 июля 1964. <...> Прочитал тут в две ночи в гранках журнала последнюю часть └Люди, годы, жизнь“ Эренбурга. Общее впечатление — разочарование. В конце книга не поднимается, а как-то падает. Все сбивчиво и мелковато. <...> Вспоминаю рассказы И. Г. о годах, описанных в этой части мемуаров: он говорил о них ярче, острее, чем написал. Многое просто опущено. Возникает ощущение, что автор думает одно, а пишет другое».
Из-за этого чуть позже, всего через неделю, 11 июля, он даже назовет Эренбурга обидно и хлестко шамкающим слащавым старичком. Однако, с другой стороны, он и дальше будет при встречах вживую откровенно восхищаться им, например после вечера памяти О. Мандельштама — всего через год, 13 мая 1965-го, записывая свои впечатления так:
«Он говорит умно, сдержанно и точно на той крайней границе между цензурным и нецензурным, которую он чувствует как никто».
Но вот и в посмертных публикациях Эренбурга его откровенно будет огорчать явная «неискренность» автора, которому при жизни, в личном контакте, он привык верить безоговорочно:
«21 сент. 1973. <...> В последнем номере └Вопросов литературы“ напечатана подборка писем И. Г. Эренбурга, начиная от юношеских писем Брюсову. Сам И. Г. не считал себя любителем эпистолярного жанра и однажды сказал мне, что от него писем останется мало. Мне эти письма не слишком понравились, м<ожет> б<ыть> потому, что я сразу наткнулся на нежное письмо к Фадееву, а я не раз слышал уничтожающие отзывы о нем. Эта явная неискренность меня огорчила и остальное я читал в полглаза. Человечнее других письма к Цветаевой».