НЕСКОЛЬКО ЗАМЕЧАНИЙ ПУБЛИКАТОРА
25 нояб. 1970. Последние три дня
переписываю дневник 1943 года, который был
весь на мелких клочках бумаги. Делаю это,
чтобы успокоиться и войти в рабочий ритм.
А. Гладков
После публикации дневников Александра Константиновича Гладкова 1930-х годов журналом «Наше наследие» биографические подробности его жизни постепенно всплывают, вставая на свои места. Открывающиеся при этом детали чудовищного для российской истории 1937 года позволяют внести поправки в прежнее «жизнеописание» нашего героя: так, все же неверным оказывается вроде бы такое правильное и «логичное» предположение публикатора книги трудов АКГ, что он ушел из театра Мейерхольда якобы из-за того, что опасался, как бы арест его родного брата Льва Гладкова не повредил любимому мастеру. На самом деле Гладков вынужден был уйти из театра в мае 1937-го, независимо от последовавшего уже за этим ареста брата (Льва Гладкова арестовали в ночь на 16 июля 1937), в связи с довольно-таки сложным комплексом психологических причин. Формально же Гладков просто взял отпуск, чтобы сосредоточиться на собственных творческих планах, но, по сути, еще из-за творческого конфликта с супругой Мейерхольда, Зинаидой Николаевной Райх, и отчасти — с самим Мейерхольдом. Возможно (что как раз и вскрывается только при чтении дневника 1937 года), потому что необдуманно по своему почину выступил инициатором предполагаемого и тогда еще возможного, как надеялся АКГ, примирения мастера с драматургом Всеволодом Вишневским. АКГ пытался привлечь того в качестве автора к сотрудничеству с театром Мейерхольда, но Вишневский в ту пору уже начинал выступать в печати по поводу «громких» процессов с обличениями разного рода — «троцкистов», «двурушников», становясь фактически проводником «генеральной линии партии» в советской литературе. Несмотря на это, АКГ почему-то и далее будет ему сочувствовать, продолжая считать его человеком «честным» и даже, как ни странно, — «добрым»… Вот Гладковскоевосприятие и оценка Вишневского уже много позже, через четверть века, и — как автора дневникового текста:
31 марта 1961. <…> Читаю 6-й том (дневники и письма) Вишневского. Все-таки очень интересно, хотя Вишневский очень недалек и часто наивен до глупости. Думаю, что он был человеком хорошим, т. е. добрым: сознательно подлостей никому не делал. Вот по словам Н. Я. Мандельштам, даже помогал Осипу Мандельштаму деньгами, когда тот бедствовал в Воронеже в 1936 г.
Мандельштамам Вишневский и в самом деле — помогал.
АКГ вспоминает о нем в дневнике еще раз, десятью годами позже, но — уже в связи с иным персонажем, если можно так сказать, еще более отрицательным — Киршоном, запечатленным в памяти Гладкова тех страшных лет тем не менее в несвойственной ему роли — не палача, каковым он был, а жертвы, вызывающей жалость:
22 авг. 1972. Скажем правду, Киршона летом 37-го года мало кто жалел. Он у многих был бельмом в глазу: повсюду хозяйничал и командовал, запугивал близкими отношениями с Ягодой и шантажировал. <…> Он травил Булгакова, Замятина и многих. Это был негодяй чистой воды, подлец и бандит. Не знаю, что ему инкриминировали кроме дружбы с Авербахом: парадокс его судьбы возможно в том, что он, заслуживший наказание, как раз был не виноват в том, в чем его обвинили. Я встретил его в конце августа 37-го года на улице Воровского: он был жалок. Месяца 4 он ждал каждую ночь ареста (как Афиногенов). Это была пытка пострашнее тех, которым его подвергли на Лубянке. Но надо сказать правду, на знаменитом собрании драматургов весной, когда его «снимали», он держался мужественнее Афиногенова и бился до последнего, отвечал на реплики и даже нападал. Это собрание — может быть, самое страшное, что мне пришлось видеть в жизни. Там пахло кровью. Я, ненавидевший Киршона и дружелюбно относившийся к Вишневскому, там почти жалел Киршона и стал ненавидеть Вишневского: травимый невольно вызывает сочувствие.
Вот запись уже после того, как приказ о его увольнении из театра («в отпуск, без сохранения содержания») будет напечатан, но как будто еще не подписан Мейерхольдом.
25 мая 1937. <...> Три года я почти непрерывно был рядом с ним, и мне трудно представить, что пойдут дни, недели и месяцы, когда я стану его видеть только изредка. Он относился ко мне наилучшим образом: ценил и любил. Пожалуй, главным мотивом моего «ухода» является страх потерять это отношение в сложной атмосфере ГосТИМа. Я уже был на грани этого, когда на меня сердилась З. Н. [Райх.] Просто чудо, что этого не случилось. Три дня назад на беседе о «Бедности не порок», уже после того, как В. Э. согласился на мой уход, он все время по-старому обращался ко мне, что-то спрашивал или просто искал моих глаз. И так было всегда, начиная с 1934 года. В. Э. тоже привык ко мне и доверял мне, что, конечно, не пустяки. Он советовался со мной по самым сложным и тонким вопросам. У нас были ночные длинные разговоры наедине, которые я даже не осмеливался записать в дневник, но я их и так не забуду <...>
Я ушел, но у меня остались кипы моих записей, груда исписанных блокнотов, десятки страниц этого дневника и еще больше в моей памяти.
Дневник ведь, как известно, призван сопрягать личный календарь с общественным, вернее, отталкиваясь от последнего, создавать свой собственный (впрочем, иногда, наоборот, только обрамляя личными датами этот общий).
6 июня 1974. <…> Сегодня 25 лет со дня, когда меня с Лубянки отвезли в столыпинский вагон на Ярославском вокзале и отправили в лагерь. И 175-летие со дня рождения Пушкина также.
Дневник как будто «прошивает» жизнь наблюдающего за собой человека. Но некоторые раскиданные в нем здесь и там «камешки на заметку» или оставленные «ниточки», завязанные «узелки», — так и не приводят ни к какой истории и ни к какой ожидаемой развязке.
11 апр. 1966. <…> Следовало бы записать подробности любопытной истории ссоры хозяйки Марьи Ивановны Панна с любовником ее дочери художником Сашей <…>.
Конечно, множество таких нитей в дневнике остаются без продолжения…