С другой стороны, как характеризуют нашего героя некоторые свидетели, имевшие возможность наблюдать его еще в заключении (т. е. исправительно-трудовом лагере Ерцево, в Архангельской области, где он сидел почти шесть лет, в 1949 — 1954 годы, будучи осужден за «хранение антисоветской литературы»), основной интерес его жизни всегда состоял в том, чтобы полежать на кровати — с какой-нибудь интересной книжкой. А уж если надо было куда-то передвигаться, то почти никогда не ходил пешком, предпочитая ездить на такси, что фиксировал и его товарищ в 1960 — 1970-е годы Варлам Шаламов. (В результате чего в зрелые годы постоянно боролся с ожирением.)
Окончив школу, Гладков сразу сделался журналистом, даже не задумываясь, казалось бы, о возможном выборе — естественном продолжении образования, не делая попыток поступить в какой бы то ни было институт. Ну а потом страстно и действительно надолго увлекся театром, работал в студии, участвовал в постановках, писал пьесы, делал сценарии к фильмам. Но от такого же страстного увлечения еще и кинематографом и телевидением, когда был по работе связан уже с кино- и телестудиями, почему-то все-таки последовательно воздерживался. К примеру, почти через 10 лет после выхода на экраны фильма Э. Рязанова «Гусарская баллада» по его, АКГ, пьесе и, соответственно, спустя два десятка лет после выхода на сцену самой пьесы «Давным-давно» посмотрев фильм по телевизору (очевидно, в черно-белом изображении), он сравнивает — свое детище с фильмом:
10 янв. 1971. Любопытно, окажет это влияние на сборы в ЦТСА или нет? Думаю, что не очень, а м.б. даже послужит рекламой.
Пьеса куда лучше фильма.
Главной страстью АКГ следует признать именно драматургию и чтение. Но если театром он увлекается в молодости, работая в студии, в театре Мейерхольда, организуя и собственную студию («Юношеский театр» в Болшеве), сотрудничая в этом какое-то время с А. Арбузовым, И. Штоком и В. Плучеком, а в лагере еще и просто работая автором, сценаристом и режиссером в одном лице, то потом, после 50-60, к концу жизни, АКГ постепенно отходит от театра. Но страсть к чтению остается с ним всю его жизнь. Отсюда же, наверное, родилось устойчивое влечение к каждодневной фиксации фактов, к регистрации дат событий, к мемуарам и — ведению дневника.
Вот уже позднее его размышление, наедине с собой, на личную тему (с середины листа в дневнике на новой машинке или с новозаправленной лентой):
22 мая 1974. Давно уж я не ездил в Ленинград. А бывало…
Еду без ясных намерений и желаний. Только потому, что Э[мма] попросила приехать. Не спросив — зачем? По какому-то инстинкту: попросила — еду. Возможно, это каприз, настроение…
Ничего не жду, н[и] на что не рассчитываю.
Впрочем, видеть Э. я всегда рад. Но знаю, ее семья будет меня тяготить, хотя вероятно Н. И. [мать Эммы] будет угодничать. Но это тем более тягостно.
Надеюсь на свой такт, который мне редко изменяет.
Почти не везу обычных подарков. Мне как-то неловко вставать в прежнюю колею. На подарки тоже надо иметь право.
За годы разлуки я ни разу не пытался объясняться.
Мне все время казалось, что «следующий ход» принадлежит Э. Правда, жизнь не шахматная партия и в ней редко ходят по очереди.
А вот запись, сделанная в дневнике через год, уже всего лишь за год до смерти, — по поводу книги Роя Медведева, изданной к тому времени на Западе (АКГ читает самиздатовскую перепечатку или, скорее всего, данную ему автором рукопись):
6 мая 1975. Сутки напролет читаю (вернее — перечитываю) работу Р. А. Мне все это страшно интересно. Ведь в этом тайна эпохи, в которую я жил и живу, тайна века.
И моя память как бы пишет заметки на полях этой книги.
Делать заметки на полях чужих книг, тем самым как бы участвуя в описываемых событиях, все время дополняя, поправляя и уточняя факты очевидцев, своих предшественников и современников, т. е. как бы снова помещая себя в гущу происходящего, — это и было для него настоятельной, страстной необходимостью. Ну а следующая запись, сделанная много раньше, в первых числах июня 1963-го, попросту периодически повторяется в его дневнике, вновь и вновь возвращая читателя к основному интересу жизни автора:
Третий день сижу в Загорянке.
Начал разбирать и, увлекшись, читать дневники. В них нет многого личного, но зато зафиксированы настроения прошедших лет. Если в своих юношеских дневниках я слишком подробно писал о разных перипетиях романов, то в папках последних лет — этого почти нет. Эта сторона жизни, как и семейная, как бы — за скобками. Если я иногда и не до конца откровенен, то всегда искренен. А в общем — это дневник современника за 35 лет, часто наивный, часто сдержанный, полный недоговоренностей, но все же насыщенный подробностями событий ныне забытыми. Все мечтаю, разбогатев, дать перепечатать все эти папки и потом перечесть подряд.
Но в конце жизни так и не разбогател и свой дневник перепечатывал — сам (всякий раз перерабатывая материал для него: следов работы машинистки как будто не наблюдается). Да и ранний свой дневник от «разных романов» так и не почистил. Однако тут верно отмечено одно из отличий дневников человека, которому перевалило за 50, от его же записок молодого возраста.
Читатель, ожидающий «клубнички», дневником зрелого АКГ будет разочарован. Во-первых, потому что подробности похождений АКГ просто далеко не так интересны — как, скажем, амурные дела Пушкина, Толстого или Достоевского, чтобы нагружать ими текст. Это решающий аргумент в пользу того, чтобы обойтись без них в публикации. К тому же мне кажется, что это текст внутри дневника, принципиально обращенный еще не к читателю, а — лишь к самому автору.
В дневниках, особенно молодого возраста, в самом деле довольно много описаний перипетий романов, того, в чем можно заподозрить вполне здоровое молодое (а может быть, все-таки немного и болезненное?) самолюбование. Только уже ближе к шестидесяти он наконец более-менее в этом отношении угомонится. А до тех пор дневник, т. е. отдельные его места, можно было бы считать неким «компенсаторным» текстом, важным для изживания автором каких-то нереализованных комплексов.
Но это ведь и было традиционным местом отведения души: вспомним «дневник Глумова» из пьесы «На всякого мудреца довольно простоты» А. Н. Островского. Бывает, что АКГ неприязненно отзывается или прямо брюзжит (сам признавая и отчасти осуждая себя за это, но, видно, не в силах удержаться) о своих бывших, более удачливых, как ему кажется, друзьях-товарищах, довольно зло подтрунивает, впрямую издевается над ними — А. Арбузовым, И. Штоком, Н. Оттеном… Так же, наверное, автор испытывал и видимое удовольствие, задним числом, от описаний своих романов — возможно, подобно некому набоковскому «соглядатаю», а может быть, компенсируя тем самым свои реальные или только воображаемые художественные неудачи…
Возьмусь описать здесь в качестве иллюстрации только одно из редких приключений подобного рода, уже под самый конец дневника, после расставания и с Эммой Поповой, — об отношениях с некой В., о которой он отзывается так:
17 янв. 1971. В. хорошая девка, но полная глупой активности, самолюбия, обид и пр.
Или, через год с небольшим:
13 мая 1972. В. видимо занята в студии у себя. По закону сублимации тоска моя банально прилепливается к желанию видеть ее. Я понимаю, что это «обман зрения», но м.б. и — «якорь спасения», смотря как могло бы повернуться.
Отношения 60-летнего все еще молодого человека с этой его «пассией», фигурирующей в дневнике под крипто-инициалом — полного имени он старается не раскрывать, но в одном месте все-таки потом проговорится, как ее зовут, — пронизывают дневник за несколько последних лет. Впрочем, известного об этой самой В. читателю становится довольно много: что она замужем, живет в Москве где-то поблизости от АКГ, работает на телевидении и у нее — что, вообще говоря, очень странно для круга знакомств АКГ — оказываются откровенно антисемитские взгляды…
Однажды к самому АКГ в дом вламывается ее разъяренный муж (кстати, еврей), выследивший ее наконец у любовника, и они вместе с ним, т. е. любовник с обманутым мужем, — общаются довольно мирно:
26 мая 1972. Письмо от В. о том, что ее муж нашел одно мое письмо и произвел скандал.
Позже АКГ преобразит весь произошедший у него в квартире инцидент, сделав его предметом шуточных устных повествований, в декамероновском духе, — в обществе приятельницы и соседки по дому на Красноармейской ЦецилииКин:
8 авг. 1972 Я рассказал, шутя, о том вечере Ц. И. [Кин] и о том, как я думая, что «муж» выбросит меня с балкона, утешал себя мыслью, что сломав ногу, буду наслаждаться романом Катаева, — и она очень смеялась.
Само же полное драматических переживаний объяснение с мужем В. — произойдет за неделю до последней из процитированных записей; в дневнике на следующий день после него идет «возвращение» к событию, как бы для осознания, что же на самом деле случилось:
1 авг. 1972. 1 авг. Вчера день в городе с ночевкой.
Был только дома, но не обошлось без приключений.
Под вечер пришла Вера: черная от загара и с лихорадкой на губе. Угостил ее кофе с тортом, и только мы легли на тахту, начался треск звонка. Неизвестно почему она решила, что это ее муж, проследивший ее. Я не открываю, но звонок продолжает дребезжать, потом кто-то дубасит в дверь. Уже ясно, что это не случайный птель. Решаем, что я открою. Да, это ее муж, которого я вижу в первый раз. Он довольно плюгав. Нелепая сцена. Они грубо ссорятся: она называет его подлецом и негодяем. Со мной он вежлив почему-то. Так продолжается полчаса. Оказалось, что он еврей и мне (!) жалуется, что Вера антисемитка… Она тут же доказывает это обвинение. Решаем, что они уедут врозь: он хочет поговорить со мной наедине. Сперва она не хочет уйти первой, но когда я говорю, что так нужно, она соглашается и… подойдя ко мне, при нем целует меня и потом еще раз, когда я выпускаю ее из квартиры. Это конечно демонстрация, но довольно смелая. Затем мы с ним говорим еще с час в сумерках. Он жалуется на Веру, я ее защищаю. Все это довольно нелепо. Но он не высказывает против меня никакого зла и честит только Веру (невнимательна к семейному быту, оскорбляет его национальность при мальчике, не умеет работать и пр. вплоть до невыстиранныхрубашек, пригорелого молока и сожженных котлет). Он конечно не «негодяй», как она сказала, но их психологическая несовместимость достаточно очевидна. Во многом он прав и может быть, даже почти во всем. Все, на что он жалуется, разглядел в ней и я, и наверно совместная жизнь с ней — ад, но… но она мне нравится. Самое странное, что она будто бы очень ревнива, делает ему сцены и пр. хотя ясно, что его не любит. Самолюбие? Не знаю… Потом начинаем говорить о фотографии (он фоторепортер), пишущих машинках и трубках. [Сам АКГ, надо сказать, заядлый курильщик и собиратель трубок.]
Это был один из самых странных разговоров в моей жизни. Он человек мелкий и маленький, но ничего особенно ужасного в нем я не нашел и моментами был мне симпатичен.
Письма от и от В. сверхгрубое. Оно послано в прошлую пятницу и непонятно, почему же она вчера пришла ко мне. О, эти зигзаги души!
Когда вспоминаю вчерашний вечер с Верой и ее мужем, странно, что он вызвал у меня больше жалости и почти симпатии, а она, несмотря на свой смелый поцелуй при уходе, неприязнь. Я ненавижу антисемитизм, а с таким встречаюсь вообще впервые. Откуда это? Из детства на Украине или от глубокой неинтеллигентности?
Я и раньше замечал в ней это и всегда укорял ее, но что ее муж еврей, не знал. Считал его почему-то прибалтом.
Антисемитизм, которому так поражается тут АКГ — сам он был отъявленным филосемитом, — явно «бытового» уровня, существующий просто как некая болезнь языка, в виде неких в принципе выразимых на нем, но запретных в культуре, оскорбительных формул, вроде матерных, в справедливость которых сам прибегающий к ним в экстренных ситуациях человек совсем не обязательно верит.
И еще одно, уже через две недели, возвращение вновь к той же животрепещущей теме:
16 авг. 1972. Я так и не ответил В. на ее грубое письмо. Впрочем, она, так сказать, сама дезавуировала его, придя ко мне (тогда, когда появился А. М.). Но получил я письмо после. Странно, но жалобы мужа меня настроили против нее: ведь по-своему он прав.
Ну а после встречи с другой своей знакомой, некой так и не расшифрованной в дневнике Люсей Т. (знакомой то ли по лагерю, то ли по театральной студии, тоже неясно) — причем встречи, как подчеркивает АКГ, без всякого секса:
8 нояб. 1974. Говорим часа три с половиной. Угощаю ее рябиновой настойкой, которая ей нравится. Спорим о С.
Вожделений у меня к ней, слава богу, нет и я, если бы не этот ненужный спор, остался бы собой доволен. Подарил ей воспоминания А. Цветаевой. Уходя, она снова поцеловала меня.
И тем не менее ощущение какой-то лжи и фальши. В чем дело? В понимании пустоты моей жизни.
Есть ли еще время? Это самое главное…
АКГ осознает, что время жизни катастрофически уходит, растрачиваясь бог знает на что: от таких встреч он все только острее это переживает. Времени в самом деле уже оставалось совсем немного — его сердце остановится всего через полтора года.
В данной выборочной публикации, которая является продолжением дневников АКГ 1964 и 1965 годов, все записи, касающиеся сокровенных сторон его жизни, — на взгляд публикатора, не предназначенные для всеобщего ознакомления, как бы провокационно они ни были выставлены в дневнике самим автором дневника (повторюсь: скорее всего, оставленные только для себя), — по возможности сокращены. Так же как и те фрагменты, которые, по мнению комментаторов, незаслуженно бросают тень на кого-то из лиц, фигурирующих в дневнике. Мы и не ставим пока целью «оцифровать» весь дневник. Это потребовало бы объема в несколько раз большего — наверное, впятеро, а может быть, и вдесятеро. На мой взгляд, перед широким читателем выставлять это вообще ни к чему. Перефразирую Николая Глазкова, впервые, как считают, введшего в оборот выражение «самсебяиздат», что позднее преобразилось и оформилось в русское слово «самиздат»: АКГ всю жизнь писал дневник прежде всего для одного себя, это был сам-себе-издат (он хоть и показывал дневник, но считанные разы, причем только за какие-то отдельные годы: как, например, за 1937 год — все той же незабвенной Цецилии Кин), но в принципе не предназначал дневника на вынос.
С другой стороны, конечно, следует оговориться, что в публикации интерес к тому или иному сюжету, факту, тому или иному из имеющихся в тексте автора лицу поневоле ограничен — личными пристрастиями, интересами, да и собственно «горизонтом знания» (точнее, горизонтом не-знания, не-осведомленности) самого публикатора, что я вполне осознаю.
Так что некоторые, как представлялось публикатору, наименее значимые части «слона» в данном описании намеренно опущены. Это остается на моей совести.
Михаил Михеев