Восемнадцатый год пришел в оттепелях, в сером снегу и под таким мглистым небом, что дым из заводских труб доходил до облаков, останавливался и расползался под ними во все стороны тяжелыми клубами.
На московских улицах все так же пахло типографской краской, а на стенах висели сырые обрывки газет и плакатов.
Сверху на все эти бумажные клочья клеили декреты Советского правительства. Они были отпечатаны на рыхлой серой бумаге.
День за днем с неумолимой последовательностью эти резкие беспощадные декреты уничтожали пласты устоявшегося обихода, швыряли их прочь и провозглашали основы новой жизни.
Пока что эту жизнь трудно было себе представить. Смена понятий происходила так неожиданно, что простое наше существование теряло по временам реальность и становилось зыбким, как марево. Холодок подкатывал к сердцу. Слабых духом людей просто мотало, как пьяных.
Моя комната у Никитских ворот была разрушена обстрелами. Я перебрался в Гранатный переулок, в скучный кирпичный флигель, рядом с тем домом, где я родился двадцать пять лет назад. Я поселился у мрачной вдовы. Она сдавала комнаты только курсисткам и студентам.
К моей соседке, веснушчатой курсистке Липочке, дочери сельского учителя, часто приезжали из-под Рязани деревенские ее родственники и знакомые. Они привозили с собой запах мороза, яблок и зипунов.
Я расспрашивал их о деревне. Они осторожно вздыхали и вполголоса говорили, что в деревне не поймешь что. Вроде как пошла большая вода, а чего потом будет – неизвестно. Или разлив покроет землю плодородным слоем, или смоет начисто посевы. Вот так, мол, и деревня, – вся в страхе и радости. Главное, мужик взял землю. Теперь ее не оторвешь у него с руками.
Запах яблок был крепкий, от зипунов исходило ощущение прочности и тепла, и почему-то от этого становилось спокойнее на душе.