Я застал еще отживавших свой век, странных, невозможных на нынешний глаз людей, с их старинными привычками и укладом, панической боязнью перед всем новым.
Таким странным, не от мира сего, человеком был двоюродный братец мой Александр, проживавший в пятнадцати верстах от нашего дома в маленькой, доставшейся ему по наследству усадьбе. Раз в зиму мы ездили с отцом в гости к этому одичавшему и добродушному отшельнику, ни разу за всю жизнь свою не побывавшему в городе, не ездившему по железной дороге. Отец относился к племяннику с добродушной насмешливостью, любил пошутить над чудаком, над его боязнью всего и старинными привычками. Мне запомнился небольшой, под деревянною крышей домик на краю деревеньки, голые старые липы, скворечня на похинувшемся высоком шесту, обмерзлая, вмерзшая в снег водопойная комяга, утонувшая в кучах конского и коровьего навоза. Братец встречал нас с приветливостью, но как бы и с испугом. Добродушный взгляд его выражал беспокойство. «Как бы чему не повредили, не нарушили привычный порядок...» — думал он, встречая дорогих гостей. Зимою братец жил в двух нестерпимо натопленных комнатах, с маленькими, покрытыми ледяным узором оконцами, с полыхавшей жаром лежанкою, украшенной старинными изразцами, на которых были изображены голубые цветы. Сопровождаемые братцем, не перестававшим приветливо улыбаться, вваливались мы в его жаркую и тесную берлогу. Все здесь было в беспорядке: мебель, посуда, домашние вещи, книги и газеты, грудою хранившиеся на полках и под диваном. Но этот беспорядок, свежему человеку казавшийся хаосом, и был тот привычный домашний порядок, нарушения которого больше всего страшился холостяк-бирюк. Добрые глаза его как бы молили: «Ешьте, пейте, но, бога ради, не трогайте, не касайтесь моих привычных вещей — я привык так жить».
Для него нестерпимым казался всякий шум, громкий, веселый или повышенный голос приезжего человека. Говорил он, несмотря на свой большой рост, голосом тихим, как бы боясь вымолвить лишнее слово. Движения его были медлительны и ленивы; большие добрые руки двигались только при крайней необходимости, они тоже страшились что-либо нарушить, передвинуть с привычного места.
— Ну, медведь, как живешь? — говаривал отец, смеясь и снимая холодный, обындевелый тулуп, с мороза сильно пахнувший овчиной.
— Спасибо, дяденька. Здоровье слабое...
— Здоровье? — говорил громко отец. — Женить тебя надо! Вот и поправится здоровье.
— Что вы! Что вы, дяденька, — ужасался братец.
— А мы, брат, и невесту для тебя приглядели, — подмигивал отец. — И хороша, и румяна, и с приданым.
— Полно шутить-то, дяденька...
В углу горела лампада, синенький огонек тускло освещал оклад старинной иконы.
— Живешь точно подвижник, угодникам молишься, — шутил отец, — чай, ешь одно постное. А мы, брат, скоромники. Выставляй-ка угощение, корми гостей.
— Да нету у меня ничего, дяденька...
— Врешь, врешь — ставь на стол. А то вот сам пойду, запасы твои проверю.
На столе мало-помалу, как бы преодолевая всеобщую неподвижность, неохотно появлялись кипевший старинный самовар, нарезанное на тарелке сало, сахар и мед, малиновое варенье в большой старинной вазочке, ссохшиеся баранки, топленое молоко с надувшейся пахучей пенкой.
— Ну и скуп ты, брат, — говорил отец, решительно принимаясь за еду.
Ночевали мы в маленькой комнатке на старинной деревянной кровати, скрипевшей при малейшем движении. Братец спал на горячей лежанке, накрывшись с головой овчинным тулупом. Жара была невыносимая.
Лежа рядом с отцом, я то задремывал, и тогда обступали меня видения, то вдруг просыпался, чувствуя нестерпимый зуд, смотрел на мигающий огонек лампадки.
— Ну, брат, и блох у тебя! — говорил, почесываясь, отец. — И духота нестерпимая. Дай хоть свежего воздуху пущу.
Отец подходил к двери и широко раскрывал ее. Свежий морозный воздух врывался сильной струей. Мы дышали, как у свежей проруби рыбы в замерзшем пруду.
— Боже мой, боже мой! — жалобно вздыхал братец, ворочаясь на горячей лежанке. — Выстудите, дяденька, комнату. Замерзнем.
— Ничего, не замерзнешь! — говорил отец.
Странно мне теперь вспоминать моего братца-чудака, допотопного человека, как бы вышедшего из далекого, отжитого мира, давние наши поездки, веселые шутки отца. Уже пережив революцию, переселился он к старшей сестре своей Клавдии в село Вознесенье. Умер он тихо и скоропостижно, на старой железной кровати, держа в руках раскрытую книгу моих первых рассказов, которою очень гордился.