В те времена, когда мы приезжали гостить в Хвалово, уж терял над домашними свою грозную власть старый наш дед Иван. Недвижима, в водянке и пролежнях, лежала бабка, верная помощница деда. По старой памяти еще побаивались домашние деда, притихал по вечерам на время молитвы весь хваловский дом, еще с хозяйской точностью выходил дед любоваться на водопой, на игравший и кусавшийся табун, — а уж не те были люди, не те наступали времена.
В самую силу свою дед ходил от крестьян выборным гласным, правил своими и общественными делами. Несмотря на свою деловитость, всю жизнь дед оставался безграмотным, не разбирал букв и цифр, сложную хозяйственную бухгалтерию вел на своем обтершемся от рук костыле. Костыль, с которым не расставался дед, служил ему приходо-расходной и памятной книгой. Бывало, продавши на стороне хлеб или дрова, посылал он с покупателем костыль свой для передачи своему ровеснику и однодеревенцу Федору, единственному в Хвалове человеку, совсем не боявшемуся деда, и Федор, один разбиравшийся в дедовых крестиках и мудреных зарубках, говаривал пытавшемуся его обмануть, божившемуся, крестившемуся на иконы прасолу-мещанину:
— Верю, верю, дружок, что у тебя все заплачено, не божись, не гневи бога. А лучше выкладывай денежки по уговору либо оглобли поворачивай со двора…
В прежние времена, когда еще не была замужем мать, не знали в хваловском доме железных замков и запоров. Амбар и кладовая запирались попросту на дубовые задвижки, открывавшиеся дубовыми же крючками. Висели эти крючки на своем месте, под притолокой, у выходной двери. Замки и ключи завелись позже, когда стал попивать, стал горько загуливать дядя Аким, младший сын деда.
Не знаю, как и когда стал пить дядя Аким. Слышал я позже, что силою женил его дед на дочери приятеля своего и соседа, некрасивой и вялой девушке Марье, что еще до женитьбы была у дяди где-то в городе любовная связь с молодой и веселой купчихой-вдовой, что на коленях валялся он перед дедом, прося отпустить, выдать паспорт, но на своем настоял строгий дед. На собственной свадьбе впервые мертвецки напился дядя Аким и с тех пор стал пить запойно. Однажды, повздорив с дедом, дядя Аким убежал от нелюбимой жены в Москву. Знакомые люди видели дядю Акима в Москве, на церковной паперти, протягивавшим руку вместе с попрошайками-босяками. Много раз подсылал дед в Москву верных людей, чтобы уговорить сына вернуться. Однажды на Хитровке посланцам удалось залучить дядю Акима, привести в чайную. Там, за чаем и закуской, дедовы посланцы стали его убеждать вернуться домой к покинутой семье, рассказали, как трудно деду управляться с хозяйством, от имени самого деда обещали прощение всех старых обид. Дядя Аким слушал речи посланцев внимательно, потом, вдруг задумавшись, попросился на минуту отлучиться и не вернулся совсем. Уж во второй раз дедовы посланцы хитростью заманили дядю и, напоив мертвецки, силком, чуть не связанного доставили в Хвалово, в дедовский дом.
Пил дядя Аким в периоды запоя безудержно, пропиваясь до последней нитки, и не раз приводили его в дом полумертвым. Тогда запирали дядю Акима в пустую кладовку, в саду, и он, мучаясь жаждой, жгучим желанием опохмелиться, сидел у прорубленного в стене оконца, жалобно плакал. В такие разы его выручали племянники, игравшие в лопухах за кладовкой. Бывало, подманит нас к окошку, станет просить-умолять:
— Ребятушки, голубчики, налейте мне рюмочку, хоть самую маленькую…
— Нету у нас, дяденька.
— А вы на село сбегайте, купите. Вам тетя Маша по двугривенному подарила…
Дядя Аким так жалобно просил, так горько плакал и обливал слезами наши маленькие руки, что нельзя было не пожалеть его. И, с детским горячим желанием помочь несчастному дяде Киму, мы бежали на станцию, к Потапычу, с великими предосторожностями приносили водку, купленную на подаренные нам моей матерью деньги.
— Вот вам, дяденька, — говорили мы, просовывая из лопухов бутылку.
А дядя Аким отказывался брать целую бутылку, жалобно говорил:
— Вы мне, ребятушки, самую маленькую, только полрюмочки налейте да сюда в руки подайте.
Мы наливали, протягивали ему водку в оконце. А как плакал тогда, благодарил, целовал наши загорелые руки несчастный дядя Аким. Через час он опять призывал нас, просил налить еще полрюмочки, опять плакал, трогательно нас благодарил.
Когда бывало выпито все вино, дядя Аким становился вдруг строгим и трезвым, говорил твердым голосом:
— Теперь ступайте, ребятки, кличьте дедушку!..
По нашему зову дедушка брал ключи, шел освобождать дядю Акима. А дядя падал перед дедушкой на колени, целовал землю, клялся и зарекался больше не пить. Слово свое держал иногда долгие месяцы, потом срывался, — и опять привозили его растерзанным, потерявшим человеческий облик, он опять плакал и каялся, просил хоть капельку опохмелиться.
Кроме дяди Акима в многолюдном хваловском доме жил, помню, из близких людей родной брат деда, холостой дедушка Михайло. Жил он и ночевал в бане, в дом приходил обедать, в хозяйстве занимался птицами и пчелами; шапку свою, большой выгоревший картуз, вешал всегда на одно место, на стену под часами с длинным качавшимся маятником.
— Дедушка Михайло, а дедушка Михайло, а гусыни-то все яйца перебили, — скажем, бывало, ему за столом.
— Ах вы, разэтакие, вот я вам! — рассердится дедушка Михайло, ввернет крутое словечко.
— Ты бы полегше, Михайло! — строго заметит, бывало, дед Иван. — Чай, за столом сидишь.
— А что же они, туды-растуды, над дедкой смеются! — еще солонее запустит по всему застолью Михайло-дед.
А запомнился мне дедушка Михайло пчелами: как идет, бывало, с дядей Акимом с пчельни, в лубяной, надетой на голове сетке, с новым липовым корытом в руках, полным чистого сотового меда; как лакомились мы намазанным на зеленые огурцы душистым и теплым дедушкиным медом!