Тихонов предложил мне принести свои стихи в журнал «Знамя», где он работал, что я и сделала. Кажется, они уже были прочитаны всей редколлегией, когда в августе 46-го вышло известное ждановское постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» и о Зощенко и Ахматовой. Книга ее, конечно, не увидела света, Тихонов из «Знамени» ушел, о моей публикации нечего было и думать — мои стихи (в основном любовная лирика) и без того в институте считались «упадочными»...
Их обсуждали на закрытом комсомольском собрании без меня. Я к тому времени не была уже комсомолкой — вернувшись с фронта из штрафной роты, я больше не вступала в комсомол. Стихи же мои — и те, что я уже привела выше — «Война дала нам безотцовых сыновей...», и новые, об одиночестве, были, действительно, откровенно-горькими:
Я закон души своей нарушила,
я сама перед собой грешна:
называла нелюбимых — милыми,
перепутывала имена.
Ни у одного я не увидела
капли настоящего тепла,
ни в одной из временных обителей
я себе приюта не нашла.
Я ждала Его, а Он не встретился.
Может, Он еще в большом пути?
Неуютным одиноким вечером
суждено Ему ко мне прийти.
Вот тогда пойму по-настоящему:
раздарила я, не сберегла
девичьего, женского, щемящего,
просто — человечьего — тепла...
Это стихотворение я тоже нигде никогда не публиковала, так как много лет не могла найти одного нужного слова. Но, мне кажется, что оно очень точно передает то состояние души, ту жажду любви, верности и семьи, которая всегда была у меня и приводила порой к горьким и даже трагическим последствиям в моей судьбе.
Это стихотворение, так же, как и о «безотцовых сыновьях», расходилось по институту в списках. Спустя много лет одна известная поэтесса, которой я тогда даже не знала, как многих с младших курсов, сказала мне — «Руфь, вы были уже поэт — с судьбой и характером, мы же были девочки...» Может быть, это так и было, ей со стороны виднее. Но дело было в том, что меня не только обсуждали за «упаднические» стихи, но не всегда давали даже талоны УДП (усиленного дополнительного питания, хотя я не помню, чем и как было «усилено» то, что мы получали по ним, — скорее всего просто удваивалась порция. Впрочем, и этого было немало). А уж о персональной стипендии и думать было нечего, хотя, как только они в институте появились (кажется в 44-м году?), Илья Львович Сельвинский немедленно выдвинул меня чуть ли не самой первой на первую же персональную стипендию, кажется, имени Салтыкова-Щедрина. И потом тоже не раз выдвигал, но меня ни разу не удостоили этой чести.