Весной 1902 г. состоялось открытие этого госпиталя, на которое Розен получил приглашение от гофмаршальской части. Он вместе с женой встречал королеву у входа в госпиталь, находившегося возле одной из пристаней Пирейского порта. Королева же прибыла к прилегающей к госпиталю набережной на русской военной шлюпке в сопровождении своего лучшего друга - жены английского посланника леди Эджертон, русского адмирала и нескольких русских морских дам и офицеров. Находя, что положение, в которое он был Поставлен, несовместимо с достоинством русского представителя, барон Розен немедленно обратился с письмом к министру иностранных дел, в то время графу Ламздорфу. В этом письме он просил о переводе его из Афин, а также сообщал, что вследствие неудовольствия Петербурга оставляет миссию на продолжительное время и передает управление ею поверенному в делах. В Петербурге этот шаг Розена не был одобрен. Николай II на подлиннике письма написал: "Надо успокоить Розена". Однако положение последнего в Афинах стало действительно до крайности неудобным. Вскоре вопрос разрешился иначе: во время продолжительного отпуска Розена состоялось передвижение посланников. Извольский был переведен из Токио в Копенгаген, а Розен получил свой прежний пост в Японии, которую он окончательно покинул лишь в 1904 г. при объявлении русско-японской войны. Я не могу здесь не остановиться еще раз на личности Розена как одного из выдающихся, но непонятых при царском режиме русских дипломатов. При его ясном и вполне реальном отношении к вопросам нашей внешней политики он неизменно видел дальше, чем ее петербургские руководители. Но, вероятно, именно потому с ним никогда не соглашались, а отдавали ему должное лишь тогда, когда было слишком поздно и то или другое бедствие постигало Россию, оправдывая предсказания дипломатической Кассандры, которой был барон Розен. Так, например, перед самой русско-японской войной Розен телеграфировал из Токио, что, по его мнению, тот образ действий, который был принят Петербургом по отношению к Японии, неизбежно приведет к войне, а если так, то необходимо поспешно закончить укрепления Порт-Артура и увеличить наши военные силы в Маньчжурии. Петербургские дипломаты (в этом случае это была правая рука Ламздорфа директор Азиатского департамента Гартвиг) отвечали короткой телеграммой: "Не теряйте из виду, что Маньчжурия не входит в сферу Вашей компетенции". В Петербурге, по-видимому, были далеки от мысли, что вскоре Маньчжурия войдет волею судеб если не в сферу компетенции русского посланника в Токио (он был отозван), то в круг действий японской армии. Ту же роль Кассандры Розен сыграл и перед мировой войной, предупреждая в особой записке, уже будучи членом Государственного совета, об опасностях нашего разрыва с Германией. Сущность этой записки была передана и в передовой статье "Нового времени", но по обыкновению слова Розена остались гласом вопиющего в пустыне.
В Афины на место Розена был назначен по примеру Ону советник посольства в Константинополе Ю.Н. Щербачев. Так же, как и два его предшественника в Афинах, он был необыкновенно интересным и умным человеком и в то же время большим оригиналом. Начав свою службу незадолго до турецкой войны в Константинополе и никогда не обладая мало-мальски значительными личными средствами, кроме хутора на Украине, он совершенно отдался дипломатической службе, которую и провел почти исключительно в Константинополе, занимая лишь в течение нескольких лет место первого секретаря в Копенгагене, где весьма пришелся по душе Александру III своим "истово" русским внешним и внутренним обликом. Не имея возможности конкурировать со своими коллегами, ведущими блестящий образ жизни, он всю жизнь держал себя Диогеном, неизменно ходил в черном потертом сюртуке с суковатой палкой в руках, зато превосходил всех своих сотрудников усидчивостью и работоспособностью. Будучи назначен посланником в Афины, Щербачев отнесся, однако, в противоположность Розену с необыкновенной щепетильностью к своим светским и придворным обязанностям, оставаясь в отношении к себе тем же Диогеном. В то время большой дом миссии в Афинах не имел казенной обстановки, и посланникам приходилось меблировать его на свой счет. Ни обстановки, ни средств у Щербачева не было. Он заложил свой хутор на Украине. На эти деньги выписал из Англии обстановку для всех приемных комнат, а сам поселился в одной из верхних пустых комнат миссии, где в одном углу стояла узенькая железная кровать, а в другом - крошечный умывальник, над которым висел обломок зеркала. Это не мешало Щербачеву давать по возможности пышные приемы всему двору, на что он, помимо своих чрезвычайно ограниченных средств от залога имения, тратил и все свое посланническое содержание. Вместе с тем он был большим хлебосолом и приглашал нас неизменно к себе завтракать, на что я часто соглашался, чтобы его не обидеть, хотя жил с семьей и с гораздо большим удовольствием завтракал бы у себя дома. Этот обычай приглашать весь личный состав к завтраку Щербачев усвоил в Константинополе, где по обычаю все члены посольства завтракали, а сплошь и рядом и обедали у посла. Меблировка маленькой столовой состояла из образчиков разнокалиберных стульев, выписанных им из разных городов Европы при выборе мебели для приемных комнат.
В служебном отношении Щербачев был тоже большим чудаком. В своем кабинете он устроил для себя вторую канцелярию, где работали его дочь и ее гувернантка. При этом в кабинете был и его частный архив, состоявший, между прочим, из всех визитных карточек, которые он когда-либо получал, и из многих десятков дипломатических паспортов, по которым он когда-либо ездил. Перед отправкой дипломатической почты в Петербург для Щербачева наступала настоящая страда: он в ночном костюме сидел с утра за столом и до бесконечности исправлял свои донесения в министерство. Мне помнится, что как-то раз, когда я сидел вечером на приеме в турецкой миссии, мне была принесена от посланника записка, где значилось: "Если вы еще не переписали той депеши, которую я вам отдал утром, то замените на четвертой странице слова "а также" словами "равным образом"". Как бы то ни было, но Щербачев, относясь весьма серьезно к своим посланническим обязанностям в Афинах, если и не приобрел там особых симпатий, то пользовался общим уважением как умный и порядочный человек. Немалым преимуществом для Щербачева служило, как и для Ону, то обстоятельство, что до Афин он пробыл долгое время в Константинополе и прекрасно ориентировался в балканских делах*. Из рассказов Щербачева у меня осталось в памяти его повествование о том, как он, будучи молодым атташе, переписал Сан-Стефанский договор и затем сопровождал в Петербург графа Игнатьева, который в специальном поезде торжественно вез этот недолговечный договор. В коридорах министерства Щербачев встретил присяжного остряка горчаковского окружения Гамбургера. Это был один из немногих царских дипломатов-евреев, впоследствии многолетний посланник в Швейцарии. Гамбургер спросил Щербачева: "Вы переписывали Сан-Стефанский договор, а крепко ли вы его сшили?".
______________________
* Вообще константинопольское посольство при ряде послов (графе Н.П. Игнатьеве, князе Лобанове-Ростовском, А.И. Нелидове и И.А. Зиновьеве) сделалась своего рода "рассадником" русских дипломатов, посвятивших себя балканской политике. Их минусом было то, что они смотрели на все сквозь балканские очки.