Весною 1847 года, в Великий пост, Аксаков защищал диссертацию свою о Ломоносове; много было смеху, когда я, возражая ему, начал его упрекать в нелюбви к древней Руси; много было смеху, когда в тот же день после пира, данного новым магистром, я прочел написанное.мною языком летописи сказание о том, как славяне, т. е. славянофилы, ездили жениться, по поводу помолвки Панова; чрез несколько дней явился новый источник смеха: я написал также языком летописи сказание о том, как Аксаков писал и защищал свою диссертацию. Жилось мне тогда весело; с обеих сторон, и с востока, и с запада, меня уважали, ласкали; фимиам, который мне воскуряли со всех сторон, мне очень нравился. В это время, именно Великим постом, я окончил печатание моей докторской диссертации "История отношений между русскими князьями Рюрикова дома", и с субботы Фоминой недели начались мои экзамены, которые были совсем не похожи на магистерские; они были форменные; мне стоило только сказать экзаменаторам, близким теперь людям, приятелям, на какие вопросы я хочу отвечать. Строганов был опять в восторге, ибо Голохвастов сказал ему о моей книге: "Это такая книга, что по прочтении каждой страницы я мысленно с почтением кланяюсь автору".
В это же время Погодин вдруг разослал повестки по своим многочисленным знакомым, мужчинам и дамам, что он хочет прочесть пред публикою первые главы своей "Русской истории"; я получил также приглашение и нашел огромное стечение народа; автор прочел пред внимательным собранием напечатанные после в "Москвитянине" статьи об Олеге, Игоре, Ольге, Святославе и Владимире. Публика встала с своих мест, как говорится, "несолоно хлебавши"; самые преданные автору люди едва выпускали изо рта обычные комплименты. Некоторые имели неделикатность подходить ко мне и спрашивать моего мнения; я им ничего не отвечал и был в крайне затруднительном положении: ни хвалить, ни бранить я не мог. Погодин раза два подходил ко мне с странными словами: "Пожалуйста, будьте хозяином, распорядитесь насчет гостей!" Это еще более меня затруднило, и я ему не нашелся ничего отвечать, - должно быть, представлял в его глазах странную фигуру, ибо он смотрел на меня внимательно, подозрительно и угрюмо. Я скоро уехал. Понятно, что Погодин был раздражен, не мог не заметить холодности публики, был обманут в своем ожидании, ибо ждал взрывов восторга. Мое смущение и скорый отъезд должны были раздражать его; мое молчание, нежелание сказать ему ничего приятного, могло показаться ему крайне недоброжелательным; может быть, я в самом деле поступил невеликодушно; может быть, мне в самом деле нужно было переломить себя и сказать ему что-нибудь утешительное, быть с ним помягче, потеплее...
Не оправдываю себя, ибо не могу скрыть, что в душе моей было недоброжелательство к этому человеку. Никак не припомню, когда, прежде или после этого несчастного чтения, был я у Погодина и отвез ему свою докторскую диссертацию, взглянув на которую он сказал: "Вишь, какой блин испек!" По окончании студенческих экзаменов, в начале июня 1847 года, я защищал докторскую диссертацию так же славно и с честью, как прежнюю, магистерскую. Погодин не был на диспуте; Кавелин опять прогремел в "Отечественных записках" хвалу моей книге, а подробный разбор поместил после в "Современнике". Но это были уже последние улыбки людского расположения ко мне; начинались времена испытаний. Я жил тогда на даче, на дороге, ведущей из Петровского парка в Петровско-Разумовское. 1 июля с праздника, который обыкновенно бывал в этот день в парке, заехал ко мне Аполлон Григорьев и объявил, что в "Петербургских ведомостях" Ксенофонт Полевой написал бранный разбор моей книги: это была первая журнальная брань (если не считать бранчливой выходки Савельева-Ростиславича за мою рецензию венелинской "Скандинавомании", напечатанную в "Москвитянине" Погодиным в мое отсутствие за границу; Савельев назвал меня тут пигмеем в сравнении с Венелиным). Я не читал статейки Полевого не из презрения, ибо я еще тогда не был так равнодушен к журнальной брани, как после, когда она сыпалась на меня в преизрядном количестве, но потому, что все внимание мое было поглощено выходкою Погодина, о которой я узнал 6 июля вечером от Ефремова. Я немедленно поехал с дачи в Москву, подписался на "Москвитянина" и написал в "Московских ведомостях" ответ Погодину. Что заставило последнего сделать против меня выходку - пусть это он сам объяснит в своих записках; я не хочу здесь (т.е. в записках моих) с ним судиться, тем более что публика произнесла суд свой, конечно, не в его пользу, хотя сначала и нашлись люди, которые взяли его сторону против меня: вдруг выросший из земли авторитет мой, хвалебные взгляды журналов возбудили неудовольствие в некоторых господах, менее счастливых в своей ученой карьере; знаменитый Мстиславский (см. "Москвитянин", 1847 года) выступил против меня печатно; были и другие Мстиславские, которые не печатались, но сильно голосили против меня, минуя правду моих научных мнений, толковали, что не годится мне вооружаться против учителя, что это неблагодарно с моей стороны; сам Погодин голосил на все стороны о моей неблагодарности!!