28.9.82.
<...> Вчера отослал Сидаревичу в “Литературу и мастацтво” [Минск] статью о Быкове; писал мучительно долго — до какого–то отчаяния... Подышав Волгой — прямо–таки по Воейкову, — первые дни сентября не ходил — летал, мысль была сосредоточенной, уверенной в себе, в руке — “напор”, — по Владимиру Осиповичу[1], — ну, думал, как хорошо... И все оборвалось: седьмого хоронили дядю Витю, а дома та энергия уже не вернулась... Сегодня легче, написал, отправил... Теперь буду ломать голову: почему не подгоняли телеграммами, не сгустились ли там над Быковым наши серые тучи, или просто–напросто, не дождавшись дальнего чужака, напечатали ближнего своего... Сам виноват; тебя ждали, ты подожди...
<...> Очень хотелось поехать в Литву на Дни советской литературы, были приглашения, но пришлось отказаться. Нет времени, а времени эта прогулка съест много. И еще причина потаенная: это же мероприятие, надо как–то участвовать, играть какую–то роль, а это всегда отнимает у меня много сил, и душа не на месте.
Повесть Быкова очень печальна; из того, на что надеялся народ, ничего не сбылось; червонец, сунутый Червяковым[2] Степаниде, — косвенное признание беды и провала скоропалительного переустройства сельской жизни. Это самая горькая и самая прямая книга последних лет. Упомянутая прямота ничуть не преуменьшает ее художественной значительности и даже тонкости, что вроде несвойственно Быкову, предпочитавшему прежде “крупный штрих”.