20.8.82.
Почему–то растроганно всматривался в здания Казанского университета; даже “примерил” себя к ним, к библиотеке, к старым битком набитым стеллажам, которые увидел в окнах, и пожалел, что этого варианта жизни уже не будет; не из–за Ленина, хотя и о нем помнил; скорее — из–за Щапова[1], которого и о котором читал недавно; и просто от радости, что в глубине России существует этот университет, столь богатый достойной историей и высокими именами. И даже высоким современным зданием, воздвигнутым им, порадовался: и провинция не лыком шита... Впрочем, провинция бедна. Это видно было в Горьком, видно и здесь. Что из того, что есть масло и есть вареная колбаса одного сорта! Наши прилавки пусты, но одиноко лежащий батон колбасы в обширном пустом пространстве под стеклом очень уж печален... А какая закипела схватка, когда привезли молоко в бутылках... Бедность городского бюджета заметна: многие здания давно не ремонтированы, не говорю уже — не реставрированы, в забросе, забыты. Поднимаются новые и, видимо, удобные дома, это так, но общий облик города — или пасмурный день сказался? — показался мне помеченным бедностью...
Подходили к соборной действующей мечети (1796 г.), когда туда со всех улиц собирались верующие. Шли какие–то равно маленького роста старики в бекешах и тюбетейках, иные — в шляпах и плащах, какие–то коротконогие, сосредоточенные, иные с Кораном в руках. (Тома заметила, как двое встретились на углу улицы, открыли свои Кораны и зашептались; Кораны были изготовлены фотоспособом.) Золотой полумесяц над мечетью, золотые полумесяцы на всех столбах ограды и над воротами. Я почувствовал, что значит быть “неверным”, и подумал, что верующие мужчины много “опаснее” верующих женщин, то есть в них есть некий потенциал, который может выразиться неожиданно и сильно. У калиток, у ворот деревянных домов сидели на корточках столь же сосредоточенные мужчины; мне казалось, что неверные вблизи мечети должны вызывать особое раздражение. Пусть глухое, почти ничем не выраженное, но несомненное. Национальный вопрос сохраняет свою сложность. Есть факты (московские войска штурмом взяли Казань), и с ними ничего нельзя поделать: они проскальзывают в пояснениях экскурсоводов и т. п. И как–то надо сообразовать с ним свое самосознание.
Берега все безлюднее. Велика Россия, и много еще в ней пространства для жизни новых людей. Много пространства, можно бродить, переходить с места на место, не дорожить своим местом и не беречь его... Русские захватили много земель: для чего? Хотелось взять еще из того, что лежало готовым и не требовало повседневного труда; так шло распространение; освоение медлило; даже сегодня мы осваиваем сибирские пространства столь тихими темпами, что готовы были бы привлечь иностранный капитал, будь японцы попокладистее и забудь они о Курилах...
Наша власть нуждается в децентрализации, и федеральное устройство наконец–то должно сбыться, осуществиться. Пока этого не будет, Россия не поднимется повсеместно, не воспрянет, сказано же давно: Москва у всей России под горой: все в нее катится. Можно сравнить и по–другому: из–за московской ширмы хотят всей русской землей и всеми людьми управлять как куклами, а точнее: сверху — как марионетками, накрепко накрутив прочные нити на пальцы...
Рад за Никиту: увидит, представит себе, как велика и хороша его родина, как много в ней всего живого и красивого.
Пытаюсь себе представить, как шло московское войско на Казань — за тридевять земель; как стояли лагерями на ночь, а может, двигались как саранча, не разбирая, где что, и вытаптывая деревни, и каким кислым духом, разогретой, разошедшейся физической силой, каким насильем несло от нее, и на многие версты вперед, тревожа и разгоняя живущий своим чередом люд...
Жестокости хватало всегда (вспомним легенду о Коромысловой башне Нижегородского кремля); прежде она, возможно, была в большом ладу с обыденностью и самосознанием человеческим; сегодня, да и давно уже, она все заметнее и страшнее, противоестественнее на фоне современного или прошлого века самосознания, отстаивающего ценность — вне каких–либо сравнений — человека. Человека, не сводимого ни к каким величинам, значение которых превышали бы его собственное значение.
Распутин, возможно, надеется, что, вычистив из мира, который он признает достойным изображения, все вздорное и временное, привнесенное насилием и пустозвонством (“порожняк”!), он как бы сберегает свой текст для дальнейшей долгой жизни, полагая, что он заинтересует будущего человека, который будет разрешать схожие проблемы духовного и психологического порядка, и с совершенным безразличием воспримет факты и черты социального бытия с его “театром”, гипертрофированным самомнением, преувеличенной самооценкой и пустыми, т. н. “проклятыми”, вопросами...
Если так, то Распутин может и просчитаться, выживет, возможно, то, что он сам в своем недооценивает...