2.1.68.
Насчет пьес я что-то пока не пишу, опять подступило это странное состояние души, когда ни за что не можешь взяться и нет сил <...>[1] Я-то, кажется, знаю, почему так нервничаю: это ускользает время, оно просыпается меж пальцев, и это непоправимо, и надо бы спешить и работать, а я все чаще считаю, оправдывая себя: одиннадцать с половиной часов я живу для других, встаю, спешу, сижу на службе, и что бы ни делал, жизнь зачеркивается, все меньше светлых клеточек впереди, как в игре “морской бой”: и четырехклеточный потоплен, и все трехклеточные, и настал черед двуклеточных, и все вокруг черно от разрывов, и рождается совсем новое умонастроение, когда с очевидностью понимаешь, как мало ты можешь, и как трудно выявить даже это малое, и как относительны все высокие понятия — гуманизм, братство, патриотизм, и что есть одно только главное, к чему можно с достоинством стремиться: духовная свобода и ее ощущение, рождающее новые силы.
Из Белого (“Начало века”): “Он внимал философии жизни, а не испарениям схем” (к веяниям, о которых я писал).