Спасаясь от голодухи, все больше народу уезжало из города. Все знавшие какое-нибудь ремесло — сапожник, портной, скорняк, столяр — потянулись в деревню. Многие из учителей перекочевали туда же. Там они учили крестьянских детишек, а крестьяне снабжали их продуктами: яйцами, салом, картошкой, кукурузой — всем, что годилось в пишу. Наступил период, когда в гимназии у нас не осталось и половины учителей. Остались лишь сугубые интеллигенты, у которых не было никаких связей с деревней, как, например, учитель русского языка Петр Эдуардович Деларю (из обрусевших французов), добродушный Владимир Александрович (никогда не знал его фамилию), преподававший природоведение, немка, то есть преподавательница немецкого языка Ольга Николаевна, и француженка Вера Дмитриевна. Грозный Леонид Данилович, преподававший математику, куда-то исчез, а вместо него появился худой и высокий, но не менее грозный Карапет, преподававший ранее математику лишь в старших классах. Ни имени, ни фамилии этого учителя никто не знал, а Карапет была его кличка. Правда, кто-то из учеников уверял меня, что на самом деле его зовут Карапет Иванович и можно, желая задать ему какой-нибудь вопрос, назвать его этим именем, но я лично на такой эксперимент не отваживался. Слишком дорого мог обойтись этот эксперимент, окажись Карапет не Карапетом Ивановичем, а кем-нибудь другим.
Ввиду нехватки учителей Петр Эдуардович преподавал в тот год у вас не только русский язык, но и анатомию. Ольга Николаевна, помимо немецкого языка, преподавала и географию. Владимир Александрович преподавал уже не природоведение, а физику. Карапет же преподавание математики совмещал с должностью неизвестно куда девшегося инспектора и вылавливал на переменах шаливших в коридорах учеников (а может быть, это у него было такое, как теперь называют, хобби). Однажды я счастливо избежал самой страшной кары — исключения из гимназии, — ловко ускользнув из его рук, о чем расскажу сейчас.
Был период, когда мы, не знаю по какой причине, проходили в помещение гимназии не с главного входа, а с бокового. Дверь внизу лестничной клетки бокового входа была небольшая, одностворчатая и выходила в маленький коридорчик или тамбур, а из тамбура уже был выход на улицу. Я и двое моих товарищей сообразили, что если по окончании занятий спуститься раньше всех в тамбур и, закрыв внутреннюю дверь, покрепче держать за ручку, то спускающиеся сверху ученики не смогут ее открыть, так как дверь открывалась внутрь, а все прибывающие сверху и напирающие друг на друга ученики будут только мешать друг другу. Расчет оказался верным. Придуманный нами номер мы проделывали несколько дней подряд, держа в осаде весь наличный состав учащихся, наподобие трех рыцарей из романа Генриха Сенкевича “Огнем и мечом”, которые втроем защищали узкий горный проход от целой армии противника. Можно легко представить себе, какой поднимался крик и вой, когда вся лестница заполнялась снизу доверху рвущимися домой ребятами.
Эти наши “рыцарские” подвиги кончились тем, что в один печальный день Карапет, выскочив через главный вход, пробежал по улице и, открыв дверь в тамбур, застиг нас на месте преступления. Двоих моих друзей он сразу схватил за шиворот, я же, молниеносно учтя опасность положения, успел удрать, пронырнув между его длинными, широко расставленными ногами. Оба моих соратника были исключены из гимназии, я же благодаря вот такого рода своей пронырливости избежал наказания.
Зато в другой раз мне повезло меньше, и я угодил Карапету прямо, как говорится, в лапы. Один из классов у нас был отделен от коридоров не капитальной стеной, а легкой фанерной перегородкой. Кто-то из ребят выломал из этой перегородки кусок фанеры у самого пола, так что образовалась четырехугольная дырка, сквозь которую можно было, слегка нагнувшись, вылезти из класса в коридор, минуя дверь. Мне почему-то особенно нравилось проникать в класс и выходить из класса не через дверь, а через этот лаз. Так было романтичнее, что ли. И вот однажды, когда я вылезал в коридор из этой дырки, кто-то в классе бросил в меня каштаном, но попал не по мне, а по фанерной стенке над моей головой. Раздался гулкий удар. А в это время по коридору проходил бдительный Карапет. Услышав стук, он глянул вниз и увидел меня вылезающим из дыры. Тут же сцапав меня за руку повыше локтя, он грозно спросил, зачем я ломаю стену. Я стал уверять его, что стены не ломал.
— Но я же слышал, — настаивал Карапет.
Я принялся объяснять, что звук, который он слышал, произошел оттого, что кто-то бросил в меня каштаном, а дырка в стене уже была давно.
Тут к нам подошел Владимир Александрович, который лишь недавно был назначен нашим классным наставником.
— Как он учится? — строго спросил его Карапет.
Я не сомневался, что Владимир Александрович скажет, что учусь я из рук вон плохо (это вполне соответствовало действительности), но, к моему удивлению, Владимир Александрович, на секунду замявшись, сказал:
— Ничего.
Услышав такой ответ, Карапет наконец отпустил меня.
Очутившись на свободе и понемногу придя в себя от испуга, я начал думать, почему так ответил Владимир Александрович Карапету. До этого случая я пребывал в полной уверенности, что всем хорошо известны мои успехи, или, вернее сказать, мои неуспехи в учении. Постепенно я, однако, припомнил, что Владимир Александрович давно не спрашивал меня по своему предмету, а как обстоят мои дела у других учителей, он, должно быть, не знал, так как лишь в этом году был назначен нашим классным наставником, учебный год к тому же совсем недавно начался. Вопрос строгого Карапета застал нового классного наставника, как видно, врасплох. Сказать, что я учусь хорошо, Владимир Александрович не мог, так как вовсе не был уверен в этом, сказать же, что я учусь плохо, тоже чувствовал себя не вправе. Вот он и избрал нечто среднее между “плохо” и “хорошо”, в результате чего получилось уклончивое “ничего”.
Я мысленно вертел это слово на всяческие лады и почувствовал, что его можно произнести так, что оно будет звучать почти как “хорошо”, но можно произнести и так, что оно прозвучит прямо-таки как “плохо”. Я начал припоминать, как его произнес Владимир Александрович. Оказалось, что он начал это свое “ничего” несколько нерешительно и первые его две трети прозвучали почти как “плохо”, но, видимо, он сам спохватился, пока говорил, и, чтоб поправить дело, конец слова произнес более уверенно, оптимистически, отчего в целом оно прозвучало почти как “хорошо”.
Я сам задавал себе мысленно вопрос строгим голосом Карапета:
“Как он учится?”
И отвечал голосом Владимира Александровича:
“Ничего!”
И это “ничего” получалось у меня прямо-таки как “хорошо”, “совсем прилично”.
И я подумал, что, может быть, не только Владимир Александрович, но и другие учителя не знают, что учусь я на самом деле плохо, что я неспособный, пропащий и так далее в этом роде. Я вспомнил при этом, что в период летних каникул помещение гимназии было отдано под военный госпиталь, после чего из учебных кабинетов исчезли все наглядные пособия: коллекции насекомых, банки с заспиртованными каракатицами, электрические машины, глобусы, географические карты. Исчез даже неизвестно кому и для чего понадобившийся человеческий скелет, и теперь на уроках анатомии, чтобы показать, из каких костей состоит человеческий скелет, Петру Эдуардовичу приходилось использовать в качестве наглядного пособия свои собственные руки, ноги и другие части тела, что очень веселило зрителей, или, вернее сказать, учащихся.
Как только эти обстоятельства пришли мне на память, в моей душе затеплилась надежда, что вместе со скелетом и другими вещами из гимназии исчезли и классные журналы с учетом успеваемости за прошлые годы. Их, наверно, порвали на цигарки содержавшиеся в госпитале раненые и уничтожили, таким образом, все вещественные доказательства моих неуспехов в учении.
И тогда я подумал:
“Если так, если никто не знает, что я плохо учусь, то, может быть, никто этого и не узнает, если я приложу старания и начну учиться получше?”
В общем, одно слово, сказанное Владимиром Александровичем, вызвало целый вихрь мыслей в моей голове. Я чувствовал, что во мне произошел какой-то переворот. У меня сразу переменился взгляд на жизнь, на людей. Теперь я знал, что никто не относится ко мне с недоверием, и у меня самого появилось больше доверия к людям. Я понял, что никто не станет карать меня за старые грехи. Груз прошлого больше не давил меня. Я почувствовал легкость необыкновенную и в этот день уже не шел домой по улицам, а летел над городом как бы в состоянии невесомости. И какой-то нежный, ангельский голос пел во мне:
“Как он учится?”
И другой ангельский голос пел в ответ:
“Ничего-го-о-о!”