Антоново, 24 ноября. Возвратившись 19-го числа сюда, чтобы приготовиться к смотру, я на другой день поехал с Вормсом опять в Сквиру, чтобы быть вечером в театре, куда ожидали соседних помещиц, и волочиться за красавицей. Вместо первых, получил я в театре письмо от матери, которое меня очень огорчило; она говорит, что я не могу и не должен идти в отставку и что могла бы скоро мне прислать денег, если бы не холера, прерывающая теперь все сообщения.
27. Вчера вечером возвратился я из Сквиры, куда ездил более для окончания дуэли Милорадовича. Счастье помогло мне оную кончить без кровопролития и без лишней траты пороху. Милорадович, которого главный недостаток есть вспыльчивость, а не дурные правила, убежденный неделею размышления в несправедливости своего поступка, казалось, был миролюбиво расположен, особенно после разговоров с Штенбоком, старавшимся их помирить, но ошибочно воображавшим, что время упущено, к оному утверждал, будто бы тотчас вслед за ссорой более бывают расположены к мировой, чем впоследствии. Я еще более надеялся окончить дело счастливо, потому что узнал от Штенбока намерение Милорадовича предоставить противнику первый выстрел и, выдержав оный, предложить примирение, не пользуясь своим. Это намерение хотя и узнал Голубинин, но был столько умен, что не дал себя вовлечь в ложный поступок и объявил, что он не будет щадить своего противника. Все шло хорошо, почему я не входил с моим дуэлянтом ни в какие подробности до решительной минуты. Мы все ожидали, что ожидаемым промахом Голубинина все благополучно кончится. Я к о б и, мой сотрудник, как отличный стрелок, имел обязанность пистолеты, которую он хотя исполнил со старанием, а не с обыкновенной нерадивостью секунданта, но несчастливо, ибо выбранные пистолеты были с дурными замками и дали бы несколько осечек (как после было при стрелянии в мою шапку), что непростительно со стороны секундантов. Утром, в часов 9, поехали мы на двух санях по прекрасной, недавно установившейся, сегодня уже сошедшей зимней дороге; если бы не сильный туман, на 100 шагов перед глазами скрывавший предметы, то утро можно бы было назвать хорошим. Отъехав по Бердичевской с версту, мы поворотили влево и расположились в ближней лощине. Зарядив, как следует, в присутствии противников, пистолеты и выторговав у Якоби 15 прешироких шагов, готовы мы были поставить противников на роковое расстояние с тем, чтобы Голубинин стрелял первый. Но прежде, объявил я, есть моя обязанность как секунданта в последний раз употребить мои старания к примирению. Подойдя к Милорадовичу, я сказал: "Вы, м. г., сознавались, что обидели г-на Голубинина; я надеюсь, что поэтому, сознаваясь в своем поступке, вы не откажетесь подать первый руку к примирению". Получив желаемый ответ, я обратился к Голубинину: "Милорадович сознается, что он Вас обидел в жару и желает, чтобы Вы прошедшее забыли и были снова ему добрым товарищем и приятелем". "Когда Милорадович сознается, что он виноват предо мною, - то я доволен", - отвечал Голубинин. Между тем Штенбок, видя счастливый оборот, который берут мои очень нескладные убеждения, присоединил свои убедительною силою истины и искренним желанием помирить, - и после еще нескольких слов мы свели противников и обнялись по-братски все вместе. Для Якоби было это совершенно неожиданно; он думал, что без выстрелов никак нельзя обойтись и с пистолетами в руках будто нельзя мириться. Я сам, признаюсь, не ожидал такого легкого успеха, это была счастливая минута, - ибо иногда, несмотря на тайное обоюдное желание примириться, не решаясь никто сделать первого шага, опасаясь показаться боязливым, убивают друг друга. К чести нынешнего времени можно отнести, что поединки становятся реже. Забияки, или бретеры, носят на себе заслуживаемое ими справедливо презрение всякого благовоспитанного человека.
По древнему обычаю, новая дружба соперников запита была несколькими бутылками шампанского, из которых одною и я должен был пожертвовать, несмотря на мои расстроенные обстоятельства.
...Сегодня целый день я просидел, не выходя из хаты, - писал ответы на печальные письма. Нервы мои так раздражены всегдашней грустью и заботами, что, остановившись на размышлении о моем положении, как у слабой женщины, навертываются у меня слезы на глазах. Ах, прежде одна любовь заставляла меня их проливать! Это, может быть, слабость, приличная только другому полу. Пристойнее бы было деятельностью разгонять тоску, но и мою ведь не облегчают меня; со слезою с ресницы не скатывается, как у женщин, у меня печаль души, - это только выражение оной или выражение неспособности помочь самому себе. Это, однако, есть слабость.
Я читаю теперь Записки графа Тилли, бывшего пажом королевы Марии Антуанетты: это изображение нравов в последние десятилетия прошлого столетия. Самое занимательное в них есть описание характера многих известных лиц того времени, несколько анекдотов и, наконец, любовные его связи, которых он, как весьма счастливый волокита, - homme a bonne fortune (счастливчик (фр.)) - имел очень много. Слог его прост и жив, в некоторых местах остер. Рассуждения же, долженствовавшие иметь нравственную цель (которые прославляет издатель), весьма слабы и плохое противоядие против соблазнительных его поступков, в естественных последствиях которых более гораздо нравоучения, чем в его восклицаниях о непостоянстве мирских вещей, наших чувств, правил, мыслей и т.п. Всякий от души поверит, что посвятившего себя единственно волокитству, развращению женщин в будущем ожидает жалкая доля душевной пустоты, охлаждение ко всем изящным чувствам, пресыщение. Но во многих его взглядах на вещи он поверхностен и ошибается. В искусстве же соблазна он Мефистофель. Кстати, о волокитстве прибавлю, что мое за трактирщицей не клеится, она ко мне совершенно еще равнодушна и, как кажется, ко всем.
28. Сегодня, как вчера, я просидел дома за письмами и за м е м у а р а м и Tilly...