Наконец приблизилось время выпускного экзамена. Отворились двери конференц-зала; у столов экзаменаторов расселись гардемарины, конечно, не без страха. Несколько дней продолжалась операция, и затем объявлены громогласно удостоившиеся быть представленными к производству в офицеры. Первая выпускная шалость состояла в том, что некоторые достали себе трубки и начали курить, хотя и скрытно, так как это не дозволялось. Наступили приятные мечты о будущей свободной жизни и службе. Перед производством обыкновенно начальники отбирали желание, кто в какой порт желает поступить: в Севастополь, Кронштадт, Архангельск, Астрахань или Свеаборг. Тут начались бесконечные разговоры о тех местах, кто куда записался. В самых радужных красках рисовались южные порты: Севастополь и полуевропейский, полуазиатский Астрахань с их фруктовыми садами, виноградниками и чудной природой. Беломорцы представляли себе хладный Архангельск с его морозами, длинными или короткими ночами и веселыми катаньями с гор, а затем, и это главное, плавание океаном. Свеаборгцам рисовалась Финляндия с ее чудными скалами, озерами, водопадами, живописными видами и прелестными шведками.
Я сначала сговорился с своим другом Гасвицким записаться в Архангельск, чтобы весною плыть в Кронштадт с новыми кораблями океаном и посетить Копенгаген, но моя судьба была определена иначе, и я получил иное назначение.
Княгиня Варвара Сергеевна Долгорукова очень желала, чтобы я служил в Петербурге, как для сестер, так и потому, что уже привыкла видеть меня в ее семействе, и к тому же она уже питала к нам истинно материнскую привязанность. Но в Петербурге не стояли действующие экипажи, а был только один Гвардейский морской экипаж; в гвардию же прямо из Корпуса не выпускали. Она сказала о своем желании некоторым из генерал-адъютантов и, в том числе, начальнику штаба Гвардейского корпуса, а потом самому корпусному командиру, генералу Васильчикову. Все эти генералы желали сделать угодное княгине и стали хлопотать о назначении меня, при производстве, прямо в Гвардейский экипаж. Когда до Государя дошли с разных сторон ходатайства о назначении меня прямо в Гвардейский экипаж, он спросил:
- Кто этот счастливый молодой человек, о котором так много просят?
Когда же ему сообщили, что это брат мадемуазель Blanche (так в свете называли мою сестру), которую Государь знал, и что просит о нем княгиня Долгорукова, он повелел, не в пример прочим, назначить меня прямо в Гвардейский экипаж. Я от природы был чрезвычайно застенчив и дик, а потому долго не мог освоиться с обществом офицеров. Старшие офицеры, и в том числе Михаил Николаевич Лермонтов, потом бывший генерал-губернатором финляндским лейтенант Николай Глебович Козин, Николай Петрович Римский-Корсаков очень обласкали и ободрили меня, 17-летнего юношу. Я поступил в роту к Лермонтову; унтер-офицер был назначен приходить ко мне на квартиру, чтобы в подробности ознакомить с ружейными приемами, хотя и в Корпусе нас учили ружью и маршировке.
Осмирядные учения в казармах, батальонные учения в манеже, общество товарищей, славных молодых людей, между которыми никогда не было никакой ссоры или неприятности, что не всегда бывает в других военных обществах, караулы по городу, разводы перед Государем, а также и учения, им производимые Экипажу на Дворцовой площади, которыми он всегда и оставался особенно доволен, благодарил и награждал матросов, - вот в чем вращалась жизнь в начале моей службы.
Так как все это было для меня ново, то, конечно, я был очень доволен своею службою. Обедал же я и проводил вечера в доме князя Долгорукова, где всегда было очень приятно. Других же знакомых семейных домов у меня не было; иногда только вместе с другими офицерами я бывал у нашего адмирала Ивана Петровича Карцева, который был вдовцом; хозяйкой же у него была прелестная 17-летняя дочь, недавно выпущенная из Смольного, и еще другая дочь несколько моложе.
Когда я был произведен в офицеры, мне от князя наняли квартиру на Театральной площади. Квартира моя состояла из прихожей, гостиной и спальни. Я начал свою новую жизнь с прекрасным направлением и жил философом. Согласно с моим религиозным настроением, которое было плодом домашнего воспитания и корпусного возрождения при иеромонахе Иове, я писал каждый вечер, возвращаясь домой, свой дневник, в котором записывал все впечатления дня, все, что было со мною, все, что говорил или делал хорошего или дурного, и во всем дурном приносил покаяние, обращаясь в молитве к Богу и принимая решимость исправиться. Впоследствии этот дневник был у меня похищен одним из моих приятелей и читан громогласно в обществе молодых людей, составлявших наш обычный кружок. Я, конечно, бросился отнимать его; тот убегал, продолжая чтение при общем хохоте.
Если б это направление продолжалось, от скольких заблуждений и пороков оно бы избавило меня! Но, увы! искушения в молодости так велики, их так много; примеры вольной жизни так увлекательны, что надо много твердости, чтобы не поколебаться в своей решимости жить непорочно. Не менее того, я все же продолжал свой дневник и жизнь моя текла тихо и безмятежно, не обуреваемая никакими сильными страстями, которых, впрочем, я и вообще был избавлен. Болезнью моею была мечтательность чисто поэтическая. Я любил природу, красоту телесную и душевную, восхищался подвигами самоотвержения, неустрашимости, идеально любил человечество, тихую семейную жизнь; особенно супружеская жизнь меня восхищала. Конечно, этим настроением я был обязан примерам счастливого супружества моего отца и моей матери, князя и княгини Долгоруковых, и многих других, а также романам той эпохи, настолько же идеальным по добродетелям их героев, насколько нынешние материальны и безнравственны. Лафонтеновские и другие семейные романы я особенно любил; но первое впечатление произвел на меня "Векфильдский викарий", которого я переводил еще в классе с английского, а потом не раз прочитывал. Первый же роман, который я прочел, был "Героиня из времен Нумы Помпилия".