Незачем говорить, что в горячке законодательного творчества допускалось немало промахов и противоречий. Но в общем ленинские декреты эпохи Смольного, т; е. наиболее бурного и хаотического периода революции, нaвсегда войдут в историю как провозглашение нового мира. Не только социологи и историки, но и законодатели будущего не раз будут обращаться к этому источнику.
На первое место тем временем все больше выпирали практические задачи, прежде всего задачи гражданской войны, продовольствия и транспорта. По всем этим вопросам создавались чрезвычайные комиссии, которые должны были впервые заглянуть в глаза новым задачам и сдвинуть с места то или другое ведомство, беспомощно топтавшееся у самого порога. Мне пришлось в те месяцы возглавлять целый ряд таких комиссий: и продовольственную, в которую входил привлеченный тогда впервые к работе Цюрупа, и транспортную, и издательскую и многие другие.
Что касается дипломатического ведомства, то за вычетом брестских переговоров оно отнимало у меня не много времени. Но дело все же оказалось несколько сложнее, чем я предполагал. Уже на первых порах мне пришлось вступить неожиданно в дипломатические переговоры... с башней Эйфеля.
В дни восстания нам было не до того, чтобы интересоваться иностранными радио. Но теперь, в качестве народного комиссара по иностранным делам, я должен был следить за тем, как относится к перевороту капиталистический мир. Незачем говорить, что приветствий не слышно было ниоткуда. Как ни склонно было берлинское правительство заигрывать с большевиками, оно, однако, пустило с науэнской станции враждебную волну, когда со станции Царского Села передавалось мое радио о победе над войсками Керенского. Но если Берлин и Вена все же колебались между враждой к революции и надеждой на выгодный мир, то все остальные страны, не только воюющие, но и нейтральные, передавали на разных языках чувства и мысли опрокинутых нами господствующих классов старой России. Из этого хора выделялась, однако, своим неистовством башня Эйфеля, которая заговорила в те дни также и на русском языке, очевидно, ища путей к сердцу русского народа. При чтении парижских радио мне казалось иногда, что на верхушке башни сидит сам Клемансо. Я достаточно знал его как журналиста, чтобы узнавать если не его стиль, то по крайней мере его дух. Ненависть захлебывалась в этих радио от собственной полноты, злоба достигала предельного напряжения. Иногда казалось, что радио -- скорпион на башне Эйфеля сам себя ужалит хвостом в голову.
В нашем распоряжении была царскосельская радиостанция, и у нас не было основания молчать. В течение нескольких дней я диктовал ответы на брань Клемансо. Моих познаний в политической истории Франции было достаточно, чтобы дать не слишком лестную характеристику главных действующих лиц и напомнить кое-что забытое из их биографий, начиная с Панамы. В течение нескольких дней между парижской и царскосельской башнями шла напряженная дуэль. Эфир в качестве нейтральной материи добросовестно передавал аргументы обеих сторон. И что же? Я сам не ожидал столь быстрых результатов. Париж резко переменил тон: он изъяснялся в дальнейшем враждебно, но вежливо. А я не раз потом с удовольствием вспоминал, как мне пришлось начать свою дипломатическую деятельность с обучения башни Эйфеля хорошим манерам.