Познакомился я с князем Владимиром Николаевичем Аргутинским-Долгоруковым еще в университете. Это был очень привлекательный, очень симпатичный молодой человек (ему было тогда около восемнадцати лет, но производил он впечатление еще более юное). Прибавка к фамилии Аргутинский “исторически звучащего” слова Долгоруков сообщала ему особый ореол и, так сказать,— большую достоверность его аристократизму, как бы родня его с Рюриковичами, в то же время “отделяя его от Кавказа”. Впрочем, в его приятной наружности, в его не столько овальном, сколько круглом лице, в его правильном, вовсе не горбатом носе, в его карих близоруких глазах (он довольно рано стал носить очки), в его чуть пробивавшихся усиках не было ничего типично восточного.
Держал себя Владимир Николаевич скромно, почти робко, отнюдь не спесиво и не “distant”. Напротив, во всем чувствовался хороший, доверчивый и ищущий сближения с другими человек, и лишь гораздо позднее стала в нем проявляться недоверчивость, а еще позже и нетерпимость, что несомненно было следствием многих разочарований.
После университета наша компания теряет Аргутинского на несколько лет из виду; это объясняется тем, что эти годы он проводит в Англии, в Кембридже, где и довершает свое образование. Лишь по возвращении на родину и после поступления на службу в министерство иностранных дел наше знакомство с Аргутинским возобновляется и, постепенно преодолевая свою стеснительность, он становится частым гостем сначала одной только редакции “Мира искусства”, а затем и нашим. При его скромности и молчаливости, потребовалось время, чтобы мы заметили его интерес к искусству; еще гораздо больше времени ушло на то, чтоб мы стали считаться его мнением, прислушиваться к его суждениям. Тут впрочем, происходил двойной процесс. Мы постепенно учились оценивать этого новичка, но и новичок, благодаря общению с нашей компанией, формировался, шлифовался, терял остатки своего “провинциализма”, приобретал разнообразные знания, вкус его утончался и одновременно он терял свою стеснительность, свою робость. Его мнения становились более определенными и оригинальными, ясными и обоснованными, и в зависимости от всего этого он приобретал апломб в отстаивании своих позиций. Я лично сначала только “терпел” присутствие милого, тихого, безобидного, но, как казалось, не особенно интересного молодого человека, но когда я открыл в нем задатки чего-то, что в будущем могло сделать из него культурного любителя, полезного для русского искусства, то я ближе сошелся с ним. В характере Аргутинского было много чего-то такого, в чем мы были склонны видеть, быть может без особого основания, черты “типично армянские”. Сюда главным образом относятся его упрямство, его “стародевическая” обидчивость, его склонность к какой-то унылой созерцательности и больше всего известный недостаток темперамент. Что же касается его суждений, то они раздражали своей доходившей подчас до смешного однобокостью, а то и предвзятостью. Одной из причин нескольких наших размолвок были его предубеждения против всяких лиц, его привычка “делить людей” на “вполне приемлемых и на абсолютно неприемлемых”, на добрых и злых, на умных и глупых и т. д. Словом, этот человек, обладавший несомненным вкусом в отношении художественных произведений, не желал или не умел считаться в жизни с нюансами, с оттенками и как-то схематизировал и душевные качества, и недостатки людей, доходя зачастую до озадачивающих наивностей и вопиющих абсурдов.