Новорожденный член семьи оказался женского пола, но это меня только обрадовало, тогда как моей жене было вообще безразлично, кого бог ей послал и с кем ей няньчиться, на кого излить всю свою стихийную любовь. Но вот, я должен сознаться, что, мечтая о девочке, я в то же время желал, чтоб она была “олицетворенной красотой”. На самом же деле на свет появилось нечто, что меня даже встревожило. Все было нормально, и даже сразу заблиставшие звездочки-глазки были прелестны, но подгулял носик... Младенец оказался совершенно и даже безобразно курносым, хуже того, этот носик пуговкой был вдавлен, и над ним лежала довольно толстая мясистая складка. Я не был в состоянии скрыть свою тревогу и досаду, однако и Боэлер и госпожа Альфонси только смеялись над моим смущением, утверждая, что “это пройдет само собой”. В сердце у меня происходила своего рода борьба между обостренной жалостью, любовью и обидой на то, что какая-то коварная фея устроила нам подобную каверзу! Лишь по прошествии года предсказания врача и акушерки оправдались, и личико нашей девочки стало получать нормальный и приятный вид. “Прекрасной Еленой” в полном смысле этих слов она, правда, так и не сделалась, но, подобно матери, и наша Леля (Наша дочка сама стала называть себя Лелей, а не Лёлей.) с годами стала “mieux que jolie et mieux que belle”. Особенный шарм всей ее наружности в полной гармонии с ее весьма своеобразным нравом, с весьма острым умом и со всей ее даровитостью доставил ей немало побед над сердцами...
Этот нрав Елены стал обозначаться необычайно рано. Еще в бытность у нас госпожи Ренар, следовательно, в такое время, когда человеческому существу полагается быть чем-то совершенно безличным, губки нашей малютки стали складываться в нечто вроде улыбки, а лучистые ее глазки глядели так внимательно, точно у нее уже просыпалось известное сознание. Через три месяца Леля стала без посторонней помощи садиться в своей кроватке, через пять подниматься на руках и вставать в ней на ножки, шести месяцев она из нее выпала, а девяти,— о чудо,— она стала ходить! Очень скоро, когда мы летом жили в Нормандии, она во всем околотке прослыла за свою веселость. “Petite Helene toujours gaie, toujours contente”,— умилялись деревенские кумушки. Удержать ее на руках при виде матери или меня требовало настоящих усилий — до того энергично начинала она прыгать и плясать на руках, причем я должен сказать, что курносенькая ее мордочка придавала этим излияниям особенную прелесть! Еленой она была названа в память одной из моих теток, но еще более в честь ее кузины, Елены Матвеевны Эдварде, дочери моей старшей сестры, тогда как раз приехавшей со своим мужем господином Шмелингом в Париж, совершая свой voyage de noce.
В самое утро существования нашей Лели-Елены, я по закону должен был сделать декларацию в мэрии при двух свидетелях. Таковыми, за неимением под рукой других, согласился с большой готовностью быть помещавшийся в нижнем этаже нашего дома marchand de vin, случайно там же у прилавка оказавшийся клиент, кажется, каменщик. Эти добрые люди сочли возложенную на них обязанность за честь, и хозяин погребка после нашего возвращения из мэрии, отказавшись от того денежного вознаграждения, которое я имел бестактность совать ему в руку, предложил распить втроем бутылку красного “закупоренного” вина, что было произведено на общее удовольствие и на здоровье роженицы. Все это — и наша прогулка втроем в ясное весеннее утро 1 апреля в мэрию, и это скромное, но очень сердечно предложенное угощение — оставили во мне чрезвычайно приятное воспоминание.