Что же касается до моего художества, то оно приняло с первых же недель жизни на даче характер известного запоя. Потерянное до сих пор в относительном безделии время я теперь решительно наверстывал, не расставаясь с альбомами, и заносил в них все, что мне представлялось ценным в живописном отношении, да и вообще все, что меня поражало и что меня понуждало к изучению. А таких “подстрекательств” я находил на каждом шагу, начиная с нашего уютного садика. Но любимым моим местом все же в Мартышкине был морской берег, помянутые дюны со стоявшими на них избушками рыбаков, и “Орфеева роща”. В первое же утро, выйдя из нашего садика, я остановился в совершенном очаровании перед тут же развернутой, как бы просвечивавшей через серебряную дымку картиной. На море стоял мертвый штиль, и в маслянисто-зеркальной поверхности его отражались громоздившиеся на горизонте пухлые белые облака. Все это так чарующе сочеталось с тонами песочных оврагов, а также с черневшими ветхими бревенчатыми постройками!
Только к концу лета, когда все, что было в близком соседстве от нашей дачи, было мной изрисовано, я стал уходить на более далекие прогулки — на Мартышкинское кладбище, в Ораниенбаум и даже раза два в Петергоф. До городских ворот Ораниенбаума (построенных в классическом стиле) было всего четверть часа ходьбы, но меня тянуло дальше — ко дворцу и особенно к прелестному павильону “Катальная горка”. От длиннейшего спуска “горы”, с которого еще мой отец в 20-х и 30-х годах скатывался на особых саночках на колесиках, не осталось уже давно никаких следов, но то грациозное здание, от которого когда-то и шел спуск “горы”, это здание “павильона” стояло в полной сохранности.