Проходят еще года два без того, чтоб Атя и я как-либо выделяли друг друга при встречах, но самые эти встречи все более учащаются. Тому главным образом способствует моя все крепнущая дружба с ее братьями — особенно с Володей, который был старше Ати на полтора года. Но изредка имя этой младшей сестры моей bell-soeur упоминалось в разговоре моих домашних. Запомнилось (почему запомнилась именно эта беседа из тысячи других?), как однажды за вечерним нашим чаепитием сам папочка, перебирая и характеризуя разных знакомых дам и девиц, вдруг задался вопросом, будет ли и третья из Киндов такая же хорошенькая, как обе ее сестры, и при этом он еще шутя высказал предположение, что эта девочка может с нами еще и породниться. Мамочка запротестовала и нашла, что в этом подростке ничего нет привлекательного, с чем и я тогда согласился, но тут совершенно неожиданно заступился синьор Бианки. Обыкновенно после воскресного обеда он сразу удалялся и до чая не досиживал, на сей же раз он почему-то застрял (возможно, что это были близкие к моей конфирмации дни, когда он с таким рвением вступил в роль моего “второго” крестного). И вот, с какой-то необычайной горячностью он заявил: “Ne dites pas cela, madame, la petite а се qu’on appelle (que Dieu me pardonne) la beaute du diable — soyer sure elle aura encore plus du succes que ses soeurs”. “Ай да святоша, ай да аскет Бианки, — подумал я, — какой у него глаз!” В самый момент я, впрочем, не был поражен такой аттестацией, но впоследствии я не раз вспоминал о ней — следовательно, она затронула во мне какие-то мне самому неведомые струны. Эти слова приоткрыли мое внимание на то, что было прелестного в этой девочке, как раз вступавшей в неблагодарный возраст, который немцы прозвали Backfischalter, а французы l’age ingrat.
Обладала ли впрямь Атя Кинд тем, что Бианки назвал столь мало-христианскими словами (beaute du diable), мне теперь трудно судить, но действительно, тринадцатилетняя эта девочка уже тогда начинала faire des conquetes, и даже сам ее зять — мой братец Альбер — не раз, не то в шутку, не то всерьез, изъяснялся ей в любви. Запомнилось мне и то, как он, бросив другие занятия, сам, ввиду готовившегося костюмированного бала, принял усерднейшее участие в изготовлении для Ати наряда, олицетворявшего Музыку. Белое ее платьице было испещрено вырезанными из золотой материи и нашитыми нотными знаками и “ключами”, а талию охватывал пояс, изготовленный самим Альбером и изображавший клавиатуру. Напрасно, глядя на себя в зеркало, Атя, чуть не плача, пробовала протестовать. Альбер упорно отстаивал свою идею (он ее заимствовал из какого-то модного журнала), вертел Атей, как куклой, прилаживая булавками разные составные части, причем она то и дело вскрикивала от уколов. Он вообще пребывал в каком-то трансе костюмерного творчества. Мне стало очень жаль эту милую девочку (Я сам на этом маскараде был одет Мефистофелем.).