Одним из оснований моей дружбы с Брюнами было то, что мы жили очень близко друг от друга - на двух концах той же недлинной улицы - мы у собора Николы морского, они у Поцелуева моста. Ходу от нас до них было, даже детской походкой, не более семи минут, а самая прогулка была интересной - надлежало перейти Театральную площадь, что всегда доставляло мне удовольствие из-за двух украшавших эту площадь театральных зданий. Интересно бывало идти от Брюнов зимним вечером, когда уже начинались спектакли: кареты и сани подъезжали к колоннам Большого театра, в круглых просторных грелках, стоявших среди площади, пылали костры, вокруг которых толпились кучера, а в окнах обоих театров виднелись зажженные люстры, освещавшие фойе. Всё это придавало площади праздничный вид. Сам я тогда бывал в театре два-три раза в году не более, моих же друзей никогда в театр не водили, и им приходилось довольствоваться моими (сильно приукрашенными) рассказами.
Квартира Брюнов находилась на самом верхнем этаже громадного дома барона Фитингофа. В подъезде встречал толстенный круглолицый, необычайно почтительный швейцар, которому я на Новый год вручал полученный от мамы на этот предмет целковый - и этот обычай до такой степени укоренился, что и тогда, когда я перестал бывать у Брюнов - я всё же 1-го января входил в подъезд и вручал тому же швейцару положенный на-чай, после чего он провожал меня с низкими поклонами до улицы. Лестница к Брюнам была необычайная. В широком, пустом пространстве пролета могли бы уместиться в каждом этаже по зале, а всё вместе производило впечатление довольно жуткого колодца.
Эта лестница запомнилась мне еще потому, что однажды старушка-нянюшка, застала Леву Брюна, которому тогда было не более шести лет, сидящим над этой притягивающей бездной, на перилах у двери их квартиры. "Еще минута и он слетел бы вниз". Нянька, увидав эту картину, от испуга онемела. Однако, осторожно подкралась и "сняла" Леву с перил - после чего сама лишилась чувств.
А какая это была чудесная нянюшка! Она воспитала еще отца - Анатолия Егоровича (сына французского эмигранта, застрявшего в России), но и тогда она уже была не первой молодости; теперь же ей было за девяносто лет. Она хорошо помнила "нашествие двунадесяти языков", иначе говоря, отечественную войну 1812 года, но, к сожалению, как мы ни старались выведать у нее какие-либо подробности об этой героической эпохе, она кроме самых общих фраз, в ответ ничего не сообщала.
"Что вы ко мне пристаете? Ну была война и всё тут". - "А самого Наполеона, нянюшка, ты видала?" - "Видела". - "Какой же он был?" - "Да такой невзрачный, маленький, по московским улицам верхом ехал". - "А пожар Москвы помнишь?" "Нет, не помню, а только, что она сгорела, это верно". После такого ответа оставалось посмеяться над старушкой, а она, ворча, удалялась к себе в каморку у кухни. Вообще же она была добрейшая - позволяла с собой делать что угодно. Так, иногда мы сажали ее в наш индейский "вигвам" и заставляли изображать какую-нибудь "мать" или "сестру" Ункаса и Чингахгука.