Едва ли не важнейшую роль для дальнейшего моего художественного развития сыграла моя страсть к театру. Я еще вернусь к своим детским театрикам и в частности к тому, который мне устроил папа, но и тут необходимо отметить, что то самое, что в отверстие сцены и при свете крошечных керосиновых ламп, стоявших в кулисах, эти, специально для меня написанные и вырезанные папины акварели вдруг приобретали "полное правдоподобие", - побудило и меня испробовать свои силы в этом роде.
И вероятно от того, что я был движим каким-то особенным воодушевлением, эти мои опыты удавались лучше (по тогдашней моей оценке), а удача подзадоривала на дальнейшие. Запомнилась мне из тех моих первых театральных опытов размашисто, в бурых красках писаная декорация, изображавшая какой-то "ученый кабинет" с крокодилом, подвешенным к потолку, а также "дремучий лес", в котором мне нравилась гамма зеленого с коричневым. К театральному же роду можно было бы отнести и другую мою тогдашнюю "гордость" - род театральной макетки, изображавшей европейцев, вступивших в бой с зулусами (как раз в Африке тогда погиб le Prince Imperial). Это был ряд нарисованных пером и раскрашенных, а затем тщательно вырезанных фигурок, которые, окруженные такими же кустами и пальмами, были приклеены на картон, изображавший поросшую травой землю. Мне казалось, что на сей раз мне не только удалось выразить стремительность движений, а также ярость и ужас на лицах сражающихся, но что мне особенно удались краски - гармония их, получившаяся от прозрачных колеров, положенных поверх очерка, залитого тушью.
Но вот с начала 1880-х годов я всё реже и реже берусь за карандаши и за краски (исключительно за акварельные, масляные у нас в доме вообще, после отбытия сестры Кати, не водились). Однако эти годы не пропали даром для моего художественного развития. Напротив, именно за этот период я постепенно, сам того не зная, начал становиться своего рода "любителем искусства". Запомнились мне несколько этапов в этом приобретении более осмысленного отношения к искусству. Рафаэль продолжал доминировать над всем, но Рафаэль был чем-то совершенно исключительным, я в нем видел божество и принимал я его всего, не дерзая выяснить себе, чем именно он так хорош. Другие же художники приводили меня в восторг более определенными сторонами своего творчества - кто ловкостью и бойкостью штриха, кто сочностью светотени, а кто композицией (например, иллюстрации Невилля в книге Ж. Верна "80.000 верст под водой" или иллюстрации Дорэ к басням Лафонтэна). Постепенно стали на меня действовать краски, независимо от того, что изображено, - действовать как в положительном, так и в отрицательном смысле. На какой-то выставке в Академии я пришел в восторг от "Балаганов" и от "Перенесения ковра" К. Маковского.
В Кушелевской галерее меня восхищали картины разных немцев, французов, бельгийцев средины XIX века (Собрание картин, пожертвованных графом Кушелевым-Безбородко Академии художеств. С 1920 г. почти все картины этой превосходной коллекции находятся в музее Эрмитажа.). Другие картины меня трогали и даже потрясали своими сюжетами. Я уже говорил про свой восторг от картины Делароша "Кромвель перед гробом Карла", перед которой я буквально столбенел; часами был я способен вглядываться и в помянутую "Украинскую ночь" Куинджи.
Больше же всего (пока в гравюрах, ибо в Эрмитаже я в те времена, до 1883г. не бывал) я восхищался "Последним днем Помпеи" К. Брюллова, и мне прямо казалось невероятным, что папа когда-то мог лично знать такого, совершенно божественного гения! Брюллов для меня был "почти Рафаэль".