2 мая 1929. Париж. 11.
Rue Jules Chaplain.
Надо писать свой дневник. Хоть мне и 65-й год, но учиться еще можно. И должно. Мне приходится писать и говорить об отце. Я это делаю не так хорошо, как могла бы, если бы у меня техника слова была бы лучше развита. Я в шутку говорю, что я унаследовала от отца его неумение писать. Это наполовину шутка. Он умел сильно, страстно и глубоко думать и чувствовать и не жалел сил для того, чтобы суметь это выразить. Но процесс этого выражения был тяжел: мы — его переписчицы и переписчики — это хорошо знаем. Не десятки, а сотни раз он переделывал написанное и до старости учился писать.
А мне, кроме того, что следовало бы оставить что-нибудь ценное об отце — приходится зарабатывать на свою жизнь. Хочу попробовать писательство.
Когда мы были маленькими, О. А. Голохвастова подарила Сереже две прелестно иллюстрированные книги Оскара Плетча под заглавием «Was willst du werden?»[1]*.
На каждой странице была иллюстрирована какая-нибудь профессия. И вот Сережа уже стариком говорил, что он до сих пор не решил, чем он хочет быть. Я тоже. Я в молодости хотела быть художницей, писательницей, актрисой, пианисткой. Иногда хотела быть сподвижницей, а иногда львицей, покорительницей сердец и хозяйкой артистического салона, иногда просто женой и матерью.
Но всегда в продолжение всей жизни впереди всего стояло дело отца и его работа. Делала я ее плохо, по мелкоте своей природы, иногда небрежно, — жизнь уносила, — но никогда я не усомнилась в том, что это дело должно быть для меня самым важным. Теперь многие возможности уже отняты от меня, но, слава Богу, во мне много любви к жизни и есть еще остатки сил для работы.
Затеяла в Париже Русскую академию и раздумываю — хорошо ли я сделала и почему я это сделала.
Во-первых, сделала я это из любви к этому роду искусства. Для меня — наслаждение быть в атмосфере искусства и участвовать в ней.
Во-вторых, я думаю, может быть ошибаюсь, что я — хороший педагог по искусству.
В-третьих, это может дать мне заработок.
И в-четвертых, из сочувствия к здешним русским художникам, которые сидят без заработка, в безызвестности и в разброде. Боюсь, что как обыкновенно, это мое желание быть полезной принесет мне неприятности. Это со мной так часто бывало.
Иногда мне приходят следующие мысли: стоит ли теперь учить живописи? Что выражает теперь художник? Обнаженную женщину? Букет цветов? Уродливый портрет? Зачем все это?
Прежде, когда была религия, человек приносил в дар Богу все то, что было в его душе самого высокого, чистого, лучшего.
Музыка, архитектура и живопись жили только в церквах, как жертвоприношение. А какой теперь Бог у большинства людей?
На днях я ездила в Невер на лекцию. Приехала туда в 4 часа дня. Взяла комнату в Hotel de la Paix против вокзала, разложилась и пошла купить кое-что, чтобы сварить себе к обеду.
Так как я слышала, что в Неверском монастыре можно видеть «Блаженную Бернадетту», которая будто бы открыла Лурд, то я пошла навестить этот монастырь. Двое, у которых я спрашивала дорогу, сначала переспросили: «Quel couvent? Quelle chapelle?»[2] — а потом, усмехнувшись, ответили: «Oh, celle-la».[3] И указали дорогу.
Прошла по неизбежной во всех французских провинциальных городах «Avenue de laGare»,[4] которая ярко напомнила мне родную Тулу с ее магазинами, соломенными шляпами, безвкусно отделанными лентами, фотографиями молодоженов с идиотскими лицами и натянутыми позами, парикмахерскими, с многочисленными produit, служащими якобы для того, чтобы сделать из некрасивой женщины — красивую и обыкновенно достигающими обратного результата, затем свернула по городскому парку и подошла к монастырской стене с воротами и калиткой. Тоже напомнило мне Тульский монастырь, куда я в детстве ездила в гости к тетеньке П. И. Юшковой, а впоследствии езжала заказывать белье.
Я вошла в калитку. Направо сад. Цветут яблони, облетели уже вишни. Вскопанный огород. Вокруг ирисы и другие цветы. Пусто. Никого нет. Язашлавложуконсьержкисправиться.
«Suivez le sentier, madame, vous verrez une porte en bois et a cote une autre petite. Allez, c'est la».[5]
Я прошла до часовни и отворила дверь. Маленькая церковь. Ряды стульев, женщины молятся, шепчут. Впереди стоит стеклянная клетка, и в ней лежит, сложивши руки, «Блаженная Бернадетта». Очень красивое лицо, спокойное, голова наклонена немного на левую сторону. Совершенно не разложившаяся.
Я постояла и пошла назад мимо шляпок, фотографий и т. п. И думала, что пусть в этой религии много суеверия, много ненужного — но насколько «Блаженная Бернадетта» действительно счастливее мирских людей. Жизнь в совершенствовании своей божественной сущности, в работе среди природы, в борьбе со страстями, неизбежно приносящими горе и бедствия, — насколько она разумнее и счастливее нашей суетной жизни с удовлетворением бесконечных ненужных мирских потребностей.
Вечером была лекция и после лекции концерт. Театр переполнен. Цветы, аплодисменты, слова: «Vous avez sue unir toutes les parties, toutes les haines»[6] — и т. д.
Вечером пригласили ужинать. Отказалась и ушла спать.
Между прочим, когда «monsieur le maire»[7] вез меня в своем автомобиле на лекцию, я его спросила о Бернадетте.
— Peuh, madame, се sont des blagues des catholiques.
— Mais comment cela se fait il qu'elle n'est pas decomposee?
— Oh e'est la propriete du sol. On l'а deterre elle n'etait pas decomposee.
— Mais pourquoi elle seule? Et les autres?
— Il n'y avait pas d'autres. Il n'y avait qu'elle dans cet endroit. Et puis on l'а vernie, embaumee.[8]
Он, кажется, подумал, что я верю чуду, и с презрением замолчал.
Нет, я чуду не верю. Но я думаю, что чистая, целомудренная жизнь могла сделать то, что тело не разложилось, особенно в благоприятной почве.