28 сентября 1914. Кочеты.
Грустно доживаю последние дни старой Кочетовской жизни. Когда вернусь сюда, пойдет иная, новая жизнь. Думаю ехать в Ясную 8-го октября. Все не привыкаю к своему горю. Время не только не помогает, но ухудшает рану. Я это знала. Это свойственно моему характеру.
Часто бессознательно ухожу в мечты о невозможном: опять живу с Мишей, говорю с ним, поправляю все то, что не так делала и говорила при жизни с ним. И от этой мечты возвращаться к действительности особенно тяжело.
Хоть бы во сне ясно его увидать, услыхать, почувствовать! Но если я его и вижу, то смутно и бессмысленно.
По ночам, ложась спать, читаю его записки и по ним ближе его узнаю. Вижу, как он интересовался политикой, и думаю, что при хорошем, честном режиме он мог бы быть очень полезным деятелем. В некоторых вопросах, как и при его жизни, так и теперь, я с ним не соглашаюсь. Главным образом это относится к его взгляду на крестьянина я на землю. Но насколько иначе я спорила бы с ним теперь!
Другое, в чем подтвердили меня его записки, — это его серьезное искание веры и его глубокое усилие смириться перед неизбежностью наступающей смерти.
Хотя он и пишет, что поставил себе за правило не касаться личной и семейной жизни, но не может не занести в дневник всякую новую мысль о вере или о смерти, не отметить прочитанного, не обсудить услышанного по этим вопросам.
Думаю, что это постоянное, искреннее, глубокое и серьезное искание было вознаграждено его спокойной кончиной.
Еще я вспомнила о его последних днях. Когда он лежал уже после последнего удара, мне два раза показалось, что он хотел говорить.
Раз это было, когда вернулся Петр Григорьевич из Черемошни и стоял у его постели. Миша посмотрел на него и захрипел, точно делая усилия, чтобы что-нибудь сказать. Другой раз он так же прохрипел, когда я, наклонившись над его рукой и целуя ее, прошептала ему: „Миша, мой любимый, дорогой…“ Он опять также прохрипел, точно делая усилия, чтобы сказать что-нибудь. Ужасно все это вспоминать.