15 марта.
Да, дети, дети. Я никогда ни от чего не испытывала такого полного чистого наслаждения, как от общения с детьми. С ними нет страха за то, что недостаточно умна, молода, красива, образованна, — боишься только быть недостаточно нежной и доброй с ними, а так как это зависит от себя, то и покойна. Я помню, как трогало меня отношений Ванички к няне — старой, неразвитой и такой безобразной, какой хуже себе представить нельзя. А он смотрел на нее с восхищением и умилением. И потому только, что он чувствовал, как она бесконечно любит его, как она, ни ропща, целыми ночами сидела над ним, когда он бывал болен, как она готова была отдать за него все свое достояние, начиная со своей жизни.
Была сегодня в Туле, чтобы видеть Холевинскую. Дом ее заперт, карточка с двери снята и на окнах билетики, а она уже дня четыре тому назад уехала на место своей ссылки в Астрахань. Очень было грустное и тяжелое впечатление. Но странно то, что я отчасти причина ее ссылки, и это не мучает меня. Я думаю, это происходит оттого, что я не желала ей сделать вреда, и потому не могу раскаиваться в своем поступке. Я бы очень многое сделала, если бы знала, что нужно для облегчения ее участи, но нет чувства тяжелого раскаивания, как бывает от дурных поступков даже тогда, когда из них не вытекает дурных результатов.
Справлялась в Туле о земском собрании. Оно уже было, так что я могу быть покойна — никто не приедет. Должно быть, я очень легкомысленна. Сегодня, хотя почти постоянно, думаю о нем, но совершенно спокойна: ем, пью, сплю как ни в чем не бывало. Только три ночи подряд вижу его во сне. О папа думаю с болью. Дурно я плачу ему за его любовь ко мне! Сегодня думала о нем с нежностью и благодарностью. Если я не унываю, если я стараюсь быть нравственной и честной, то главным образом благодаря ему. Если бы не его любовь, я впала бы в беспросветное отчаяние и, конечно, была бы в тысячу раз хуже, чем теперь. Думала о бедной X. (которую не хочу даже себе в дневнике называть): ее падение произошло, главным образом, оттого, что около нее не было любящего человека, который поддержал бы ее. Не надо забывать ее и в будущем постараться помочь ей.
Сейчас приходила Дора и звала меня посмотреть, как она переставила мебель в своей комнате. Ни у нее, ни у Левы ни минуты не поднимается вопроса о том, насколько они вправе пользоваться той роскошью, которая окружает их. На них двоих — четыре человека прислуги, не считая кучеров, садовника и рабочих, находящихся на дворе. Прислуге этой делать почти нечего, содержана она прекрасно, — так что, выходит, как будто она облагодетельствована господами, и Лева, глядя на то, как они все разжирели, радуется и считает, что он достоин похвалы, не понимая, что труд людей не может быть куплен деньгами, и что никто не имеет права, ничего не делая, сладко есть и мягко спать. Мне еще стыднее, чем им, жить так, потому что я сознаю эту несправедливость, а они нет. Я бы еще не очень тужила об этой жизни, если бы я, живя материально на чужой шее, способствовала по мере сил просвещению нашего бедного народа. В этот приезд темнота бабьего миросозерцания меня поразила с новой силой. Проезжая вчера мимо кладбища, я услыхала бабий вой — три бабы на разных могилах голосят, сколько только хватает голоса. Потом у колодца разговорилась с бабами об Ольге. Полька Балхина стала укорять ее за глупость: «Хлебушки печь, рубаху сшить — не дура, а такое дело сделать не сумела. Поди-ты в свой пруд кинула! В Крапивну ходила — что бы по дороге где кинуть!» Аннушка Никитина подхватила: «А то в сарае бы зарыла, или кому бы приказала. Вон Константин брался его схоронить. Мужик так схоронил бы — не доискались бы!» О грехе, о жалости ни слова. Говорят, Ольга опять живет с этим Илюхой и теперь если опять забеременеет, то постарается поумнее обделать дело. Надо помнить, что для того, чтобы учить Ольгу, надо самой быть чистой.
11 часов вечера.
За ужином говорили о некоторых увлечениях близких нам людей, Дора очень возмущалась и сказала мне: «Think, if any one were so unkind, so cruel as to say the same about you and Soukhotin».[2]
Меня это кольнуло до самой середины сердца, и я слабо ответила:
— But I have no husband.
Yes, but he has a wife and poor, ill, dying one.[3]
Конечно. И что бы он ни говорил — этого нельзя не признавать. До какой степени затмения надо было дойти, чтобы позволить себе эту любовь, и еще радоваться на нее. Как сметь слушать слова любви от женатого человека и отвечать ему на них. Да, он, действительно, очень развращенный, коли он не понимает этого. Когда я думаю о его прошлой жизни, я не могу не содрогаться от ужаса перед тем, что он хотя и называет дурным, но не вполне сознает таким ужасным, каким это мне кажется.
Совсем я бога забыла. Перед моим решением и отъездом сюда я бессознательно все шептала: «Господи, помоги! Господи, помоги!» Мне хотелось креститься и молиться, но не знала как, и было слишком тревожно и смутно на душе, и главное, слишком противоречиво, чтобы можно было в таком состоянии обратиться к богу.