22 июня.
Не писала о смерти милого дедушки, а это произвело очень сильное впечатление на меня, как всегда хорошее, умиленное. Жалеешь только о том, что мало показывала любви и заботы и мало пользовалась им, как будто думая, что всегда успею. После его смерти у меня стало гораздо осторожнее отношение ко всем людям, особенно старым. Все думается, чтобы не сказать, не сделать того, в чем потом раскаиваться и о чем жалеть. Это — хорошо, эта постоянная мысль о возможности своей и чужой смерти.
С бедным Женей все разные невзгоды и трудности, и я тут мучаюсь и боюсь за него. У него был обыск, и хотя он вел себя хорошо, но пишет, что ему страшно и он себя чувствует слабым. А я не могу ему даже написать, что я думаю о нем и жалею его, потому что должна для него желать, чтобы он меня не любил и забыл.
Папа, Чертков и Маша меня ужасно мучают, и я жалею, что я говорила им про наши отношения. Папа мучает меня тем, что сам мучается и боится за меня. Чертков упрекает меня в том, что я испортила Женю, что он стал слабый и неразумный с тех пор, как со мной познакомился. Говорит: «что вы с ним сделали? Прежде никогда не могло бы с ним случиться того, на что он теперь способен». Он меня так замучал, что я расплакалась. Потом он написал Жене, что его развод еще тем нехорош, что он вредно повлияет на «одного из членов любимой нами семьи». Все это грубо и бестактно. Я на него не рассердилась и сейчас ни капли дурного чувства не имею на него, но это меня замучило. Женя, спасибо ему, ответил, что он этого пункта совсем не понял. Маша тоже путается в это очень неловко, а раз даже ужасно обидела меня. Нет, не буду вспоминать об этом, а то опять поднимется раздражение на нее. Я до сих пор ей этого не простила, и хотя старалась, и папа мне в этом помогал, понять и извинить ей эту выходку, но каждый раз, как вспомню, негодую и удивляюсь ей.
Папа вчера сказал, что ему все кажется, что что-то должно кончиться, разрушиться и что, наверное, в этой пристройке никто жить не будет. Я то же думала на этих днях и представляла себе эту пристройку с заколоченными окнами без рам. Возможно, что нас сошлют.
Я очень сблизилась с Галей. Она — милая женщина, иногда совсем ребенок, а в некоторых вещах очень серьезна и сознательна. Мы говорили с ней о воспитании, и она рассказала мне, как ей больно было слышать про то, как Ваничка считает Ясную своей и как ему это говорят. И, говоря это, у нее подбородок затрясся и она заплакала. И я за ней. Она говорит, что ее так пугает то, чтобы «соблазнить одного из малых сих», что она страшнее греха себе представить не может. Говорили мы с ней о Димочке, и я ее спрашивала, что ей страшнее, чтобы он остался с состоянием или без него. Она говорит, конечно, с состоянием, и я видела, что она это говорит совершенно искренне и сознательно и много об этом думала.
Приехала ее сестра Ольга Дитерихс, очень вульгарная станционная барышня, но привлекательная и довольно шустренькая, кокетка большая, наступательная кокетка. Леву она возмутила. Меня она привлекает, и я делаю некоторые усилия, чтобы ей понравиться.
У меня затеялись чтения с девушками и бабами. Два раза в неделю вечером они ко мне собираются в мастерскую, и я им читаю. Они мне напоминают об этом, и я рада, что у них есть на это спрос. Мы с Верой Толстой говорили о том, как хорошо бы пробить окно к женской половине деревенского населения, потому что она — самая дикая, а вместе с тем она воспитывает детей. Но я увидала, что невозможно им что-либо проповедовать в нашем положении: нельзя им говорить, чтобы они меньше наряжались, когда мы наряднее их и т. п.