7 ноября 1891 г. 11 часов утра.
Только что приехали от Мордвиновых, где ночевали, так как от метели не могли вернуться. Туда пошли пешком по Дону против ветра по сильной метели, а оттуда уже нельзя было добраться. Вера у нас оставалась дома, и мы боялись, что она будет беспокоиться. Но я сейчас была у нее в школе, и она говорит, что ни капли не беспокоилась и очень рада, что осталась, а то пропустила бы два урока в школе.
Я тоже немного жалею о потерянном у Мордвиновых времени, хотя они очень милые люди и хотя я там слышала музыку: Мордвинов недурно играет на скрипке, и если бы папа лучше аккомпанировал и Мордвинов играл бы меньше вещей и только те, которые он знает, то было бы совсем приятно их слушать.
Наташа была там. Она удивительно мила. Я не могу сказать, чтобы я была очень привязана к ней, но она мне мила. Я с нее глаз не свожу, когда она тут. Это не то, что Соня. Соня меня всегда с места поражает своей грубостью и развязностью. Я вся ежусь и ухожу в себя, когда она начинает говорить, что то, что папа пишет, совсем не остроумно, а это — софизмы, над которыми все будут смеяться, что мама «болтает всякий вздор» и т. д.
Я отдаю ей справедливость в ее хороших качествах, и когда немного привыкну к ней, то очень люблю ее. Но ее грубые манеры и речи, когда я от них отвыкну на время, меня всякий раз ошеломляют. Она приезжала сюда на день проведать Наташу. Говорит, что ее сын выздоровел. Это сняло тяжелый камень у меня с души, а то нет-нет да и представится мне этот маленький, кашляющий целые ночи напролет, и вокруг него здоровые, спящие, безучастные к нему Илья, Соня, Анночка, няня и т. д. Мама все это рассказала в таком мрачном свете, что жалость к этому маленькому доходила до боли, и мне хотелось поехать и ходить за ним, и постараться выходить его, хотя не знаю, была ли бы на это способна. Да и верить трудно, чтобы Соня не жалела его.
Вчера получила два письма от мама. В первом она пишет, что она очень тревожна и нездорова и что дети заболевают. А второе очень спокойное. Ей лучше, хотя ее нервное состояние очень плохо: пульс 120 и по ночам пот. Доктор не велел ей выходить и велел быть спокойной.
Мне ее очень жалко, и я непременно поехала бы к ней, но она не велит: она не надеется на уход Маши и Веры за папа и хочет, чтобы я с ним оставалась.
Мама написала письмо в «Русские ведомости» 25, вследствие которого в один день ей принесли около 400 рублей, да еще Страхов дал сто. Кроме того, поспектакльная плата с «Плодов просвещения», которые дают полные сборы каждый день, определена тоже в пользу голодающих. Но самые грандиозные пожертвования придут к нам, вероятно, из Англии, так как папа получил письмо, в котором ему предлагают принимать английские пожертвования.
Папа написал, что он согласен и что те деньги, которые не понадобятся тут, он передаст в земства более нуждающихся губерний.
И опять мне не нравится сочетание папа с деньгами. Il у a quelque chose qui cloche.[3] Совет богатой девушке сжечь 200 тысяч гораздо более гармонирует с его взглядами. А тут есть компромисс, хотя я ясно не могу выразить, в чем он заключается.
Мама пишет, что говорят, что Миша Олсуфьев женится. На здоровье! Если на хорошей девушке, которая будет способна разбудить его, то я искренно порадуюсь. Я на это не была бы способна: я ожесточилась бы на него and would lead him a dog's life[4] и себе также.
Я рада, что я это узнала после нашего последнего свидания с ним, когда мне стало совершенно ясно, что между мною и им нет ничего общего, что он мне чужд и далек, и у меня к нему было только чувство маленького озлобления, которое и это теперь совсем прошло. Нет, замуж я ни за кого выйти не могу. Я слишком требовательна, а сама даю слишком мало. Если бы случились совсем идеальные условия (на что мне совершенно нельзя надеяться), то я не прочь бы выйти замуж. У меня нет того желания остаться девушкой, какое было после «Крейцеровой сонаты» (может быть, потому, что я ее давно не перечитывала). Но я совершенно не вижу возможности найти того человека, за которого я согласна была бы выйти замуж. На днях мы были у Писаревых и оттого ли, что я с завистью смотрела на их хорошие, ласковые отношения, или оттого, что Писарев осудил Стаховича (что-то нехорошее сказал про него), я ехала домой с тяжелым чувством одиночества и обиды.
Получила вчера очень милое письмо от Рише. Отвечу ему и буду поддерживать с ним переписку хоть изредка. Мне приятно иметь друзей во всех частях света, а Рише мил, и от него и у него я могу слышать много интересного.
Когда я буду в Париже учиться живописи, что составляет мою хроническую мечту, я познакомлюсь с его женой и буду бывать у них.
Маша вчера получила от Е. И. Попова очень интересное письмо, которое я выписываю.
«За Козловом в одном вагоне со мной очутился Емельян Ещенко, которого Лев Николаевич знает отчасти и который вчетвером с товарищами возвращался из Сибири. И он рассказал мне про голод в Оренбургской губернии и Акмолинской области, в тех частях около Кургана, через которые они проезжали. В одной хате, куда они попросились ночевать, их не пустили, потому что только что померла от голода женщина, а раньше ее трое человек. В другой деревне умерло тоже четверо и 50 человек просили священника их отысповедовать,[6] Есть люди, которые не ели по шести суток. Вся скотина, мелкая и крупная, заколота и съедена, и в одном месте просили священника и едят маханину.[7] Те, которые поближе к городам, перебрались под них и перебиваются кое-как, а дальние сидят на местах. Хлеба очень много и хватило бы, так сами голодающие говорят, но весь позаперт у купцов. Два года тому назад был необычайный урожай (овес был 7 копеек за пуд, пшеница — не помню) и все было ссыпано к купцам, а они теперь не продают, дожидаясь повышения цен. Народ волнуется и озлоблен. Ещенко проезжал через одну деревню, сгоревшую дотла и сгоревшую от двора хлебного купца, которого подожгли свои односельчане. В одной из деревень мужики заложили свою землю в банк и устроили столовую своим обществом и кормят стариков 1 раз, а детей — 2 раза в сутки. Вот то, что я слышал и что может быть интересно вам, а я надеюсь еще раз побывать у Ещенко и узнать подробности… Правительственная помощь этим крестьянам доходит в количестве 7 фунтов в месяц, ж то только тем, до которых доходит…»
Вчера и сегодня я ничего не сделала — это меня мучает. Целых два дня быть голодным из-за того, что мне беспокойно было вчера отпустить папа одного к Мордвиновым, а сегодня совестно второй раз велеть закладывать. Это — не резон, и если только возможно будет, то после обеда я пойду или поеду в Екатериненское открыть столовую. Метель сильная, так что, пожалуй, меня не пустят. Ну, тогда надо написать то, что я хотела, в газеты о том, в каком состоянии народ, и о том, как я намерена употреблять присланные деньги. Я уже получила денежное объявление на 6 рублей. Тут надо самолюбие и литературу откинуть, а написать попроще и как можно правдивее все, что я вижу, потому что это необходимо нужно. Во-первых, многие, которые говорят, что нет голода, узнают, насколько он есть, во-вторых, на деле испробовав такой способ помощи, как столовые, надо сообщить о нем все подробности, и, может быть, другие последуют нашему примеру, а в-третьих, может быть, это вызовет в некоторых жалость и желание помочь, что всегда желательно.
Тут страшно холодно, так что даже писать трудно.
7 часов вечера.
Хотя было трудно, но я пошла в Екатериненское после обеда и рада этому. Назначила избу, в которой будет столовая, и сходила к старосте, чтобы сказать ему назначить очередную подводу за провизией. Видела нескольких мужиков, и сегодня еще новая сторона голодного вопроса открылась мне. Это то, что крестьяне все приготовились к тому, что проедят к весне свою землю, поэтому не берегут ни лошадей, ни семян. Положим, что если бы они и хотели, то не могли бы. Что-то будет? Я часто думаю о том, чем этот год кончится, и не могу себе представить, что будет с мужиками. Ведь в их хозяйстве камня на камне не останется. А кулаки, купцы, разные мельники и др., которые теперь за крошечные деньги купили и хлеб, и скотину, разживутся на этом и поработят себе мужиков совершенно, если только они это допустят и не восстанут против этого, что очень возможно и вероятно.
Получила письмо от Оболенского. Цензура делает ему какие-то затруднения с его сборником, но он надеется их пересилить.
Сейчас приходил мужик и говорил, что два дня не ел. Скоро таких будет много. Еще признак нищеты это то, что вечером в редкой избе виден свет.
Метель продолжается. Идя в Екатериненское, мне приходилось лезть через горы снега, а когда возвращалась, то одну минуту боялась не найти дома. Уже смеркалось, ветер встречный и снег так и залепливал глаза.
Опять вечером у меня то тяжелое чувство, которое теперь редко проходит. Это не жалость к голодающим и не страх за них, это не чувство жалости к себе и даже не одно беспокойство за мама и отчасти за Леву, и не страх за папа, а все это вместе. И это выходит очень тоскливо.
Сейчас сижу у себя. Маша рядом учит одного малого грамоте. Вера пишет. Папа у себя. Ветер воет и стучит в окна. Даль от станции и невозможность выехать (хотя я этого и не желаю) тоже удручающе на меня действует. И бог мне не помогает. Это оттого, что я не умею обратиться к нему. В тяжелые минуты я всегда чувствую это пустое место или, скорее, не пустое, а наполненное другим: привязанностью к людям, из которых главная к папа.
Нынешнее лето, когда папа меня так обидел, я чувствовала, что у меня ничего не осталось, и это заставило меня много думать. Надо же, чтобы было что-нибудь, кроме привязанности к людям!
Во мне есть любовь к богу, то есть любовь к добру, старание быть совершенной, как Отец Небесный, и хотя я страшно далека от этого и иногда иду по совершенно обратному пути, но это для меня решенный вопрос. Но бог, который распоряжается нашими судьбами, и покорность его воле — этого я не понимаю. И Бога, которого бы я просила, которому бы я молилась, — этого тоже нет. Я понимаю одну только молитву — это старание вызвать в себе бога, чтобы знать, что должно делать и что нет.
И это «все в табе», как говорит Сютаев.
Е. И. Раевская, мать И. И. Раевского, писала в своих «Воспоминаниях» о вечере 6 ноября 1891 г.: «Лев Николаевич подсел к роялю.
— Давайте, — сказал он молодому хозяину, — сыграемте им что-нибудь посущественнее!
Хозяин взял скрипку, и все притихло при звуках моцартовской сонаты b-mol-скрипки и пиано-форте.
Игра Льва Николаевича всех удивила: он с листа уверенно и с выражением читает ноты ‹…› Импровизированный графом концерт продолжался более часа. После Моцарта играли сонаты Вебера, Шуберта и проч. Граф, видимо, увлекся музыкой, а скрипач был в восторге, имея хорошего пианиста для аккомпанемента».
5 ноября н. с. 1891 г. лондонский издатель Фишер Унуин писал Толстому, прося его стать «посредником между руководителями сбора пожертвований в Англии и ‹…› земствами, которыми, как мы слышали, организована помощь» (т. 66, с. 77).