12 сентября. Воскресенье. 5-й час.
Вчера вечером пили чай с мама и говорили о воспитании детей. Я упрекала мама в том, что она слишком много обращает внимания на внешнюю сторону жизни своих детей, чем на их сердце и душу, и что Маша с Лелей особенно заброшены в этом отношении. Мама на это говорит, что они так ровно и спокойно живут, что им совсем не нужно, чтобы проникали в их душу, которая преспокойно спит на своем месте. Как она ошибается! Сколько у них ссор, которые или разбираются гувернантками и мама по справедливости, или же остаются между ними, и в обоих случаях оставляют очень гадкое чувство в их сердцах. Я помню, когда я была маленькой, какое у меня было чувство злорадства, когда из-за меня наказывали кого-нибудь из моих братьев, и какое чувство бессильной злобы, когда я была наказана за то, что обидела кого-нибудь. Лучше уж оставили бы нас в покое, а еще лучше было бы, если бы старались нас примирить и лаской смягчить все наши дурные чувства. Папа мне как-то давно сказал: «Когда ты ссоришься, то попробуй себя во всем обвинить и чувствовать себя кругом виноватой». И это я пробовала и чувствовала себя несравненно счастливее, чем если бы я была права.
Тетя Таня с папа все спорят о женском вопросе. Тетю Таню возмущает, что будто женщина угнетена, что мужчина хозяин, потому что он физически сильнее. Я с ней в этом совсем не согласна; но даже если бы это было так, то тем лучше для женщины, — значит, она лучше мужчины. Мы об этом тоже с мама говорили.
Вот еще эпизод, который доказывает, что Маша действительно чувствует, что ей нужно с мама иметь сердечные отношения. Как-то раз вечером Кузминские сидели с тетей Таней и ей изливали свою душу и уверяли ее, что они никогда от нее ничего не скрывали и скрывать не будут. Маша тут была и слушала, потом убежала к себе в комнату и весь вечер проплакала. Carrie спросила: «what's the matter?»,[1] аонаговорит, чтооттогоплачет, что «the Kouzminsky's tell everything to their mamma and I do not».[2]
Мне хотелось еще многое с мама поговорить, но я такая дура, никогда не могу говорить равнодушно о вещах, которые меня волнуют; сейчас слезы к горлу подступают, и я должна молчать, чтобы не расплакаться.
Недавно папа вечером спорил с мама и тетей Таней и очень хорошо говорил о том, как он находит хорошим жить, как богатство мешает быть хорошему. Уж мама нас гнала спать, но папа нас удерживал, и мы с Маней и тетей Таней уж уходили, но он нас поймал, и мы еще постояли и говорили почти целый час. Он говорит, что главная часть нашей жизни проходит в том, чтобы стараться быть похожей на Фифи Долгорукую, и что мы жертвуем самыми хорошими чувствами для какого-нибудь платья. Я ему сказала, что я со всем этим согласна и что я умом все это понимаю и желала бы жить хорошо, но что душа моя остается совсем равнодушной ко всему хорошему, а вместе с тем так и запрыгает, когда мне обещают новое платье или шляпу. Папа говорит: «Тогда носи платья, какие хочешь, башмаки от Шопенгауера (это он Шумахера так называет), кокетничай с Килей Кослинским и т. д., но принцип, который ты поняла и имеешь в голове, все-таки сделает свое». Мне многое еще оставалось его спросить, но от слез не могла говорить, и ведь ничего такого плачевного не было. Правда? Разве только то, что я такая безнадежная дрянь, что всякое исправление для меня немыслимо.