Первое дипломатическое приглашение мы с женой получили, как ни странно, от японского посланника, женатого на скромной и милой маленькой японке. После великолепного завтрака, на который японский представитель собрал исключительно полезных для меня гостей — высший шведский командный состав, мы остались с хозяином дома вдвоем, раскуривая сигареты в его кабинете.
— Мне даже неловко, господин министр, что вы в мою честь устроили столь большой и блестящий прием.
— Что вы, что вы,— ответил хозяин,— война наша позади, и мы обязаны с вами показать иностранцам, насколько улучшились отношения наших стран. А что касается расходов, то я в них не стесняюсь. Мы, правда, получаем меньше жалованья, чем другие наши коллеги, но зато все приемы оплачиваются шведским банком — корреспондентом нашего государственного банка. Мы посылаем ему фактуры, [324] а копии представляем в Токио, прилагая при этом в виде оправдательного документа только список приглашенных. Это просто и удобно,— сказал японец, пустив очередной густой клуб сигарного дыма.
Дипломатический корпус в Стокгольме был в гораздо большем фаворе, чем в Копенгагене; оно, впрочем, и понятно: дворянство тянется к дворянству, а в Швеции оно было в ту пору еще в полной силе и, хотя обедневшее, не уступало своего места разбогатевшей буржуазии, хранило свои традиции, свою обособленность и связанный с этим внешний блеск. Обеды бывали особенно нарядны: всякий уважающий себя швед и даже офицеры надевали в этих случаях фраки цветов своего семейного герба — синие, белые, фиолетовые, розовые, черные короткие штаны и шелковые чулки. Эта мода была занесена в Швецию из Англии.
Нас с Петровым светские выезды интересовали только постольку, поскольку благодаря им можно было расширить быстро образовавшийся круг военных «друзей» (Гудавеннер), поскольку этим, в свою очередь, можно было парализовать враждебные, к России настроения, обеспечивая тем самым нейтралитет на случай надвигавшейся на Европу грозы.
Пробным камнем для шведско-русской дружбы спокон веков являлся финляндский вопрос. Чуждая шведам и по национальности и по языку, но близкая им и по культуре и по своей природе и даже климату, Финляндия оставалась для Швеции воспитанной ею «приемной дочерью», похищенной могучей восточной соседкой.
Дипломаты наши в Стокгольме в лице двух престарелых баронов, посланника Будберга и секретаря Сталя, боялись произносить даже слово «Финляндия»; подобно русским дипломатам в Копенгагене, писавшим донесения о нейтралитете Датских проливов, стокгольмские много лет писали свои соображения о нейтралитете Аландских островов. Мы же с Петровым чувствовали, что, чем ближе мы сойдемся со шведским миром, тем вероятнее натолкнемся на острый вопрос о наших отношениях к финнам. В этом случае надо было заранее выработать общую для нас обоих точку зрения и уже твердо ее держаться: от начальства нашего ждать указаний не приходилось.
— Отчего вы, русские, не имеете особых симпатий к финляндцам? — готовились мы получить вопрос.
— Оттого,— условились мы ответить,— что, будучи обязаны вам, шведам, всей своей культурой, они показали себя плохими шведскими подданными Daliga Sweaska Underdanner (Долига Свенска Ундер-даннер). Тут можно было припомнить и о наполеоновском золоте, предложенном Александру I для разрешения финляндского вопроса, а о походах Кульнева, Ермолова и Буксгевдена помолчать.
Все, казалось, было предусмотрено, но мне пришлось испытать на себе плоды русификаторской бобриковской политики в Финляндии скорее, чем я мог предполагать. На одном из балов в «Гранд-Отеле», в присутствии всей королевской семьи (она запросто участвовала во всех светских и спортивных увеселениях), я в перерыве между [325] танцами заметил сидящую в стороне красивую, уже не молодую брюнетку с задумчивыми темными глазами. В Стокгольме я на подобных балах уже знал в лицо всех дам и барышень и потому принял ее сперва за иностранку.
— Это графиня Гамильтон,— объяснил мне на ухо шведский офицер,— только ты лучше к ней не подходи. Нарвешься на скандал: она слышать не может про русских.
Меня, конечно, это еще больше заинтриговало. С трудом убедил я своего приятеля представить меня брюнетке и, забыв про танцы, увлекся с ней разговором. Графиня оказалась вдовой шведского помещика в Финляндии!
— Это моя настоящая родина, я люблю ее так же, как и Швецию, куда приезжаю погостить к родственникам. Я неплохо пою, и вот за это меня преследуют ваши русские власти в Гельсингфорсе.
— Как? Почему? — спросил я.
— Ах, вы не поймете! Я увлечена финляндским освободительным движением и пою на благотворительных спектаклях финляндских студентов. Они так любят свою страну, свой язык, свой народ! За что, за что ваш царь их так угнетает?!
Горько было слушать подобные рассказы. Как еще недавно стоял я на линейке пажеского лагеря в Красном Селе и переговаривался с соседом, дневальным «Финска-Штрелька-Батальон». С какой гордостью носили эти замечательные стрелки свои национальные синие канты вместо русских малиновых, а за бортами мундиров — целую цепочку отличий за отменную стрельбу.
Расформировать финляндские войска — им доверять нельзя,— лишить финнов права служить в русской армии и даже запретить мирному населению носить традиционные финские ножи — вот была политика «мудрых» царских правителей, оскорбивших национальное чувство этого трудового народа если не навсегда, то надолго.
С графиней Гамильтон формулировка, выработанная с Петровым, была, конечно, неприменима, и я постарался привлечь симпатии этой экспансивной женщины к нашему миролюбивому русскому народу, объяснив притеснения бобриковщины временным последствием реакции после нашей революции.
— Нет, нет,— возразила графиня.— Вы, русские, не учитываете, какое вы производите впечатление, ну, скажем, лично на меня. Когда я была совсем маленькой и капризничала, няня моя только и повторяла: «Перестань, вот придет «Рюсска бэрэн» (русский медведь) и тебя заест».
Это было уже легко обратить в шутку и доказать безопасность русского медведя, пригласив «революционную графиню» на очередной тур вальса.
На балах вообще бывало удобно заводить знакомства, а подчас и вести такие разговоры, которые трудно было начать не только при официальных визитах, но даже на обедах. Мне всегда были по душе многолюдные собрания: на них тонешь среди толпы и потому чувствуешь себя свободнее. Один из таких балов во французском посольстве мне и пригодился как раз по финляндскому вопросу. [326]