28 мая 1962 г.
Сейчас чудесный жаркий подвечер, мощно пахнут три ландыша, а на улице запах яблоневого цвета. Тюльпаны так широко раскрыли свои чашечки, что уподобились гигантским ромашкам, бесстрашно скачут возле веранды стройные скворцы, то загудит шмель, то заноет самолетом оса, то зажужжит большая муха с глянцевой зеленой спинкой, то ударится о стекло пулей на излёте янтарный майский жук. Рай да и только!…
А в наполненном цветами, прохладно распахнутом на все четыре стороны доме мечется в сердечном спазме, с мокрым от слёз, разбитым в синь мною личиком, в коротких штанишках и полосатой кофточке Гелла, исходят последней, предсмертной добротой к своим больным детям мама и Я. С, и я, пропичканный всеми лекарствами, несчастный и всё же грубый, бедный душой от бесконечного пьянства, сижу и пишу эти строки.
Так я отпраздновал свою «великую» беду – неотъезд в Японию. Я давно начал этот праздник, ибо со свойственной мне зверьевой, сверхчеловеческой чуткостью уже месяца полтора назад угадал, что не поеду. И тогда уже я перестал писать, утратив все слова, кроме самых злобных. Я дошел до края, я стал чумой не только для близких: мамы, Геллы, Я. С, но и для всех, кто ко мне приближался. Я доканал жалкого, вечно пьяного Тольку. Я сломал даже партийного босса Виля*. Хватит, пора вернуть себе человеческое лицо.
Слова, слова, вернитесь ко мне, спасите меня!…
____________________
* Замсекретаря парторганизации СП.
ПУТЕШЕСТВИЕ В ЯПОНИЮ
По мере того, как очертания Фудзиямы становились всё более зыбкими, я всё тверже и яростнее наливался коньяком. Я еще суетился по инерции, а также из деликатности к моим доброжелателям и советчикам, но при этом твердо знал, что сегодня Япония мне уже не нужна. Я нашел свою Японию на дне рюмки – отличная, беспечная, пропащая страна! Ох, и попутешествовал я по этой стране. Всего четыре дня длилось путешествие, но я изъездил ее вдоль и поперек. Я подымался на все вершины, спускался во все пропасти, в жерла вулканов, нисколько не страшась встречи с дьяволом. Ну и японцы – вот народ! Теперь я знаю их, как облупленных. Они такие же разложенцы, как мы, такие же алкоголики, как мы, но во сто крат грязнее, глупее, темнее и смраднее.
Когда Виль – имя-то какое! – вспоминает сейчас о минувшем кошмаре, его больше всего удивляет и смущает, что он танцевал танго и медленный фокстрот. Не то, что он спился, блевал, лез к моей жене и был унизительно вышвырнут ею из комнаты, не то, что он спал на глазах у всех с проституткой, намочившей на него и на диван, не то, что весь поселок оказался свидетелем его разложения, не то, что по дороге ему пришлось сцеживать блядское молоко в бутылку из-под пива, а то, что он танцевал западные танцы.
– Я же никогда не танцую! – говорил он мне с милым смущением, видимо, всё остальное ему привычно.
Впрочем, он по-своему прав. Ведь за эту экспедицию он получил благодарность парткома и райкома: мол, не оставил беспартийного в трудную минуту жизни, а оказал ему моральную поддержку, твердой и теплой партийной рукой направил на путь истинный!
Ветер треплет деревья, гнет их чуть не до самой земли. Воздух черен. А на душе печаль и незначительность.
Писать о себе всерьез я всё еще не могу. Страшен и мучителен я самому себе.