Я понял, что я чудовищно темен и некультурен со своим Прустом и Селином, и насколько же Игорь Чуркин более образованный человек, чем я. Я слышал хруст льдинок и сравнивал его с перезвоном стеклянных висюлек люстры, а Игорь за этим хрустом видит озеро и берега, со всем, что их населяет, какими они станут через несколько часов. Я слышу странный стрекозиный стрекот на озере и, бессильный его объяснить, рисую себе нечто высокопоэтическое с оттенком мистики. А Игорь говорит: «Это ледянка трется о прибрежную траву, видно, скоро пойдет нереститься в реку». И, ей-богу, это куда лучшая поэзия, чем та, какую я могу сочинить от неведения.
И еще я понял, что многое в моем характере – плод ручной неумелости. Я не верю в удачу, не верю ни во что доброе в жизни, потому что сам неспособен создать даже простейший элемент добра – разжечь костер в поле, или починить электрические пробки. От того, что я своими руками не расколол ни одного полена, не привязал ни одного крючка к леске – каждое несчастье представляется мне окончательным. В бессилии коренится и присущая мне в высшей степени пассивность – я беру, пока дается, но не умею ни удержать уходящего, ни даже отважиться на выбор; беру, что ближе. Я легче смиряюсь с несчастьем, с потерей, с бедой, чем это могло бы быть при моей нервной чувствительности, силе воображения и каком-то органическом умении страдать. Я по натуре – типичный паразит.
Из любого соприкосновения с жизнью, будь то простая рыбная ловля, я выношу простое и глубокое презрение к себе, ибо всякий раз убеждаюсь, что я не настоящий.
Мужик нес луч, и в масляную черноту озера летели искры, а из глубины озера навстречу им, в небо, летели другие искры.
Под вечер вода в озере белеет и огустевает словно сметана. И утеряв привычную стихию, чайки с отчаянными криками носятся над береговой кромкой.
Мордастый парень бросил пилу и с широкой улыбкой уставился на нашу машину.
– Мой позор! – сказала, вскинув голову, младшая дочь хозяйки.