Ночь. Лежу и вижу на стене тень: может, висит полотенце. Мне же чудится, будто это привидение, какой-то дядька в длинном талесе.
Он вдруг улыбается. Грозит мне. А может, тетка, а может, козел?
Я вскакиваю и бегу к родительской спальне, только до двери, потому что войти боюсь, — страшно глядеть на спящего отца, как он лежит с открытым ртом, борода торчком, и храпит.
Шепчу под дверью:
— Мама, мне страшно.
Слышу мамин голос сквозь сон:
— Да что с тобой?
— Мне страшно.
— Иди спи.
И я тут же успокаиваюсь.
Керосиновый ночничок обволакивает мою душу, и я тихонько иду к своей кровати, на которой мы с братом Давидом спим головами в разные стороны.
Бедный Давид! Покоится в Крыму среди чужих. Он был так молод и так любил меня — звук его имени милее мне, чем имена заманчивых далеких стран, — с ним доносится запах родного края.
Брат мой. Я ничего не мог сделать. Туберкулез. Кипарисы. Ты угас на чужбине.
Но было время, когда мы спали в одной кровати.
По ночам мне казалось, что стены надо мной смыкаются.
Тускло горел ночник, и на потолке шевелились тени. Я зарывался в подушку.
Помню, как-то у самого уха вдруг зашуршала мышь. Я с перепугу давай кричать, хватаю ее и швыряю на другой конец кровати. Давид пугается не меньше и перебрасывает мышь обратно. В конце концов мы вдвоем топим ее в ночном горшке.
За окном уже утро, новое и священное, — мы наконец засыпаем.
Если мне бывало уж очень страшно, мама брала меня к себе.
Это было самое лучшее укрытие.
Тут уж никакое полотенце не превратится в козла или старика, никакой мертвец не пролезет сквозь заиндевевшее стекло.
И мрачное высокое зеркало в гостиной не кажется таким ужасным.
Души предков, давно отцветшие девичьи улыбки замрут в его углах и в завитушках резной рамы.
Пока я рядом с мамой, мне не страшны ни люстра, ни диван.
И все-таки я боюсь. Мама такая большая, груди, как подушки. Ее тело с возрастом раздалось, сказались частые роды, тяготы материнства, — ноги отекли, распухли, — я боюсь случайно прикоснуться и разогнать сладкую истому, дар нашего тихого захолустья.
Накануне наших болезней маме всегда снился вещий сон.
Ночь. Зима. Дом спит.
И вдруг покойная бабушка Хана со стуком захлопывает снаружи форточку и говорит: «Почему, дочь моя, ты оставляешь открытым окно в такой холод?»
Или еще: какой-то старик, выходец с того света, весь в белом, с длинной бородой, является в дом. Стоит на пороге и просит подаяния. Я протягиваю ему кусок хлеба. А он молча бьет меня по руке. Хлеб падает на землю.
«Хазя, — говорит матушка, просыпаясь, — пойди-ка взгляни на детей».
И точно — кто-нибудь из нас заболевал.