февраль 7
«Мешки» сыграли уже несколько раз — все в подвешенном состоянии. Ждут, когда придет Романов. Ефим в больнице, вместо него теперь играет Лавров.
На сдачу начальники прислали своих замов. Приехала московская чиновница с сумочкой из крокодиловой кожи. После сдачи, вытирая слезу — такую же крокодиловую, — дрожащим голосом произнесла: «С эмоциональной точки зрения потрясает. Теперь давайте делать конструктивные замечания». ГА, почувствовав их растерянность, отрезал: «Я не приму ни одного конструктивного замечания!»
Теперь никто не знает, что делать: казнить или миловать. Никто не хочет взять на себя ответственность. Решили прицепиться к плачу Зины Шарко — после смерти Кистерева есть сцена плача, бабьего воя. «Зачем эти причитания? Какие-то волчьи завывания! И так кишки перевернуты, — пошла в атаку комиссия. — Уберите эту сцену вовсе». А плач для Шарко написал сам Гаврилин. Она причитала, как профессионалы гая вопленица, плачея. Как будто летали по залу сгустки угара. Однако ГА решил принести жертву. «Даже Ифигенией жертвовали! А знаете ли, Давид, — он обращается к Либуркину, — что приносили Господу израильтяне?
Однолетних агнцев и козла в жертву за грех. Вот и нам придется _ за неимением агнцев пожертвуем плачем». И приказал Либуркину всю сцену «обрезать».
Либуркин сделал по-своему. На свой страх и риск договорился с Шарко, что она будет причитать не так надрывно, и все оставил, как было.
Сыграли еще один спектакль, хотя никто его так и не разрешал. Ждут Романова. Пока его нет, комиссия пришла еще раз и... на тебе — опять плач! Товстоногов вызвал Либуркина («А подать сюда...») и влепил ему по первое число. Давид попытался оправдываться: рушится сцена и что-то в этом духе. Комиссия негодовала и пригрозила: если Шарко завоет опять, театру несдобровать. А Либуркин по второму разу договорился с.Зиной, что она смикширует, сократит... Во время ее стонов Товстоногов аккуратно приходит в свою ложу, слушает и уходит обратно в кабинет.
Наконец его вызывает Романов. В театре — траур, никто не ждет ничего хорошего. ГА пишет заявление об уходе и держит его в кармане — наготове. «Олег, если бы вы заглянули в эти бледно-голубые стеклянные глазки! — рассказывал он, возвратясь из Смольного. — Наверное, на смертном одре буду видеть эти глазки!»
Когда-то Екатерина Алексеевна Фурцева устроила ГА настоящий разнос — тогда театр привез в Москву «Генриха». Она усмотрела в спектакле нападки на советскую власть. Ее заместители выискивали «блох» в тексте, сидели с томиками Шекспира на спектакле (!), и за каждую вольность, за каждое прегрешение против текста она была готова открутить ГА голову. Товстоногов тогда делился с нами впечатлениями: «Понимаете, корона ей действовала на нервы. Как ее увидела, сразу на стуле заерзала (огромная корона — символ борьбы за власть в английском королевстве — висела прямо над сценой). Решила топнуть ножкой: «Зачем вы подсветили ее красным? Зачем сделали из нее символ? Вы что, намекаете?.. (И далее, почти как Настасья Тимофеевна из чеховской «Свадьбы» — если хотите, сравните.) Мы вас, Георгий Александрович, по вашим спектаклям почитаем: по «Оптимистической», по «Варварам», и сюда, в Москву, пригласили не так просто, а затем, чтоб... Во всяком случае, не для того, чтоб вы намеки разные... Уберите корону! Уберите по-хорошему!» — «Как же я уберу, если...»
«Ах, так!..» — и из ее глаз тогда сверкнули маленькие молнии и томик Шекспира полетел к моим ногам». Кроме того, ГА получил вслед нелестные рецензии не только на «Генриха», но и на «Ревизора» и «Колумба» в придачу.
...Когда Товстоногов появился в театре после Смольного, все вздохнули с облегчением. Он сиял: «Романов на «Три мешка» не придет! Фурцева на «Генриха» прибежала — вот и обос.сь! Оказывается, нужно радоваться, когда начальник про тебя не вспоминает. Романов мне так и сказал: «Цените, Георгий Александрович, что я у вас до сих пор на «Мешках» не был, цените! Если приду, спектакль придется закрыть».
ГА. сразу пригласил нас с Демичем и Стржельчиком в свой кабинет, и мы премьеру отметили.