12 ноября 1939 года
Хорошо, что раньше не проходил комиссию. Иначе вконец испортил бы праздники и себе, и всем своим... Таким уж я домой вернулся оттуда — мрачный, туча тучей.
Травмированный глаз, оказывается, потерял какой-то нужный процент зрения. А я было и позабыл о нем — газеты, мелкий шрифт читал свободно. Врачи сказали — потому, что оба глаза были в работе, а так были бы другие результаты, не увидел бы мелкий шрифт.
Травмированный глаз... В армию меня возьмут, многие военные профессии мне не заказаны. Но дорога в летчики — закрыта.
У меня упадок духа: мечта все-таки рухнула. Были, были у меня какие-то предчувствия, просто я гнал их от себя... А как по особенному прекрасно было в небе! Я ведь успел и поучиться в аэроклубе, и даже два самостоятельных вылета сумел сделать до этого несчастного случая с моим глазом в лесу... Сам самолет дважды посадил. А теперь что?
Что скажешь, красивая девочка — куколка? Видишь, мне не повезло. А ты ничего не знаешь и, вполне может быть, не узнаешь никогда.
Дома все мои молчали. И было непонятно — сочувствуют они мне или радуются тому, что я лишился возможности заняться любимой, но опасной профессией. Маманя не раз прежде говорила: летчики, мол, они всегда рискуют жизнью...
Я никакого страха не чувствовал, когда летал. А только безграничную свободу, какая не бывает на земле... Ужас, ужасно, я не могу в одночасье примириться с новостью, такой скверной для меня. Очень уж велика потеря!
Летчикам нужно стопроцентное зрение... Но остаются другие военные профессии. Например — артиллерия. Бог войны, как любил ее называть Наполеон...
Может быть, сумею уговорить себя на артиллерию? Очень не хочется мне только в пограничные войска: стой и стой там где-то в лесу с винтовкой, с собакой и в позе «Замри!», как на плакатах. Скука, кромешная скука. Никакой деятельности, активности, инициативы. Едва ли на мою долю за все три года службы придется хоть один диверсант: наша страна такая огромная и могучая, что врагов — охотников рисковать жизнью — не очень-то будет много!
Четверть тоже закончилась для меня не слишком почетно: по русскому языку и литературе, при всей моей любви к стихам, никак не получается писать изложения без ошибок. Моим одноклассникам легче: они все школьные годы обучались в Москве. У нас в Труняевке учитель ни с кем не возился персонально... Что ж... надо приложить еще больше усилий, необходимо подтягиваться...
Зато Лидия Николаевна, Конопасевич и Сукачев довольны: по физике, всей математике и химии у меня «отлично». Я с этими науками давно на «ты», и они очень бы пригодились в летном училище.
Вообще-то просто грех плохо учиться: у нас учителя замечательные. И объясняют хорошо, подробно, и на переменках ответят, всегда ответят на неясные для нас вопросы. И даже могут оставаться с нами после уроков — сами же и предлагают помощь, домой не спешат. Конопасевич — такой старый, ходит плохо, с ноги на ногу переваливается, ему трудно, мешают и годы и немалый вес. Он, говорят, еще эту бывшую женскую гимназию застал, там преподавал благородным девицам в старших классах. Он умеренно строгий, и у него одного изо всех учителей прозвище — Конопас. Сократили мы его длинную белорусскую фамилию — польское окончание отсекли.
Фамилии идут от предков: предки его, наверное, были конопатые. А Лидию Николаевну так все боятся, что по фамилии даже и за глаза не называют. Хотя фамилия к ней очень пристала: Гроздова, чуть ли не Грозная. Она на уроках и, особенно, во время опроса, как поднимет свою правую бровь или обе сразу, так многие тут же и пугаются. Еще у нее есть манера сдвигать очки на кончик носа, — смотрит поверх очков, так и буравит своим взглядом, — и все ответы можно тут же забыть или в них запутаться.
Но это я так! Если добросовестно все выучено — ничего не вылетает из головы. Иногда мне кажется, что за суровым взглядом Лидии Николаевны все-таки скрывается доброе сердце: у нее доброта сквозит в глазах. И заинтересованность тоже сквозит, — будто проблемы и обиды собеседника — это и ее проблемы. Говорят, она совсем одинока, никаких родственников у нее нет, даже двоюродных... И как это люди умудряются что-то знать о другом человеке? Ну, если этот другой тебе не сосед, не из твоего класса, с чужого двора... А слухи о нем как-то долетают, словно по воздуху. Забавно!
...Сижу я теперь за первой партой. Почему так вышло — не знаю. Наверное, учителя заметили, что месяца два подряд я все-таки носил очки из-за этого злосчастного глаза. Теперь не ношу, врачи сказали, мол, достаточно, пора снять. Для обычного зрения, может быть, и достаточно, но для авиации — нет... Эх, и милое дело авиация! Была моя да сплыла!..
Вообще-то я бы рассаживал высоких ребят на дальних партах, а малорослых — поближе, чтобы им удобнее было читать то, что написано на доске. Да, а посадили меня с девчонкой, с Ниной Паклиной. После уроков она довольно регулярно проходит мимо наших окон в магазин за продуктами, видел ее с большой сумкой. Кого и чего только не увидишь, обитая на первом этаже. В наши окна любой прохожий может, при желании, постучаться, как в деревне. Ну да ладно...
Так вот, получился просто анекдот: мой отец углядел Паклину и очень оживился, особенно, когда узнал, что мы с ней сидим за одной партой: «Ну и красавица! Вот бы Николаю нашему невеста!» Паклина, наверное, и правда, красавица: она блондинка, при темных бровях и ресницах, а румянец во все щеки так и горит, как накрашенный, хотя у нее он, конечно, свой, природный, — она же не клоун в цирке — краситься! Те красят, правда, еще и свои носы — потехи ради!
Так вот, когда отец стал восторгаться Паклиной, я спросил себя: а каково мое-то к ней отношение? И с точностью определил: равнодушно — приветливо — соседское, но больше при этом равнодушное. Не густо, конечно, было бы с точки зрения отца, если бы я ему доложился, но это так, правда — истина. И вообще: что это родители, причем многие родители, чуть ли не с пеленок начинают сватать своих детей? И добро бы в шутку, а то ведь всерьез! Мне, например, с Паклиной так же странно было бы пройтись, допустим, по Чистым прудам или по Покровскому бульвару, как и с моими квартирными соседками, с той же Марьей Константиновной или с Софьей Григорьевной (с чужими — то тетками!), торжественно прогуляться. Смешно! И понарошку не представить себе этой неестественной ситуации.
Я вот все еще думаю о девочке — куколке из Большого Казенного, из той школы. Но она исчезла, её третий месяц нигде не видно. Наверное, в другую школу перевели, — мы-то уж давно вернулись после ремонта (или достройки?) в свою прежнюю, родимую, в Лялин, а той девочки нет и нет. Может быть, она осталась в Большом Казенном, там ее класс? Может быть, ей там ближе по месту жительства? Или вообще уехала она с семьей из Москвы? Очень, очень жаль, но, по всей видимости, это так и есть.
А что, интересно, думал ли бы я о ней, если бы она на меня так особенно не взглянула однажды тогда, в Большом Казенном? Все еще никак не припомню — где же я ее прежде видел? Очень хотелось бы точно знать. Но придется оставить эти усилия, тут память меня почему-то подводит.