Помню, он пришел ко мне домой, в гости, и сразу же оборотился на книги:
-Так. Сейчас ваш внутренний мир определим... Что у вас тут на полках? Достоевский и Блок, разумеется... Бунин, Куприн... Ремарк и Хемингуэй, естественно, Пастернак, Ахматова, Вознесенский. Так. Ясная картина. А где же Маяковский? Не держим? Не принимаем?
-Обижаешь, начальник, на второй полке, вон слева же - однотомник...
-Ага,- обрадовался он,- значит, вы это все сочетаете, слава Богу.
- А вы?
-Что я?
-А вы ноктюрн сыграть сумели б на флейте водосточных труб?
-Право, не знаю, не пробовал, хотя минуточку,- он заглянул в какую-то свою бездну, подумал,- пожалуй, прочитаю вам одно стихотворение, это из молодости, в конце войны писал, едва из лагеря вышел.
Читал спокойно, без аффектации, хотя там выли трубы, не водосточные безвинные стилизованные, а настоящий тяжелый отломок трубы с неровным краем - доходяге по черепу, чтобы не жрал он зазря дорогую пайку лагерную. А рядом ожидание и надежда, и первый шаг на свободе - прелюдией ноктюрна...
-Еще,- попросил я.
-Хватит, давайте лучше Владим Владимыча,- и начал негромко:
По длинному фронту
купе и кают
Чиновник учтивый движется.
Сдают паспорта,
И я сдаю
Свою пурпурную книжицу.
К одним паспортам -
улыбка у рта,
К другим -
отношение плевое...
Потом разошелся и вскачь по лесенке маяковской рифмы. Я за ним подхватил, и мы вместе дуэтом:
Стихи стоят свинцово тяжело,
Готовые и к смерти и к бессмертной
славе.
Поэмы замерли,
к жерлу прижав
жерло
Нацеленных зияющих названий.
Оружия любимейшего
род,
Готовое рвануться
в гике,
Застыла кавалерия острот,
Поднявши рифм отточенные пики.
По работе он мне помогал, меня прикрывал, но ему оставалось уже недолго - вскоре он покинул здравотдел, ибо его сроки исполнились. Изведав тщету величавых своих помыслов и получив обострение стенокардии, он возвратился в свой родной санаторий, где и пребывает по сей день, и очень доволен, хоть и на рядовой должности, ибо за развал здравоохранения уже не отвечает. А у нас? Что же с нами? Кто же будет следующий сведущий заведующий?