Разговор Герцена с Литтре продлился, кажется, весь вечер, и для меня он точно нарочно был приготовлен, чтобы сейчас же показать, с каким философским миропониманием кончал Герцен свою жизнь: через три месяца его уже не было в живых.
Не помню, кто начал это прение (это был не просто разговор, а диалектический турнир), но Герцен гораздо больше нападал, чем защищался.
Сначала мне казалось странным: о чем же, собственно, спорить двум сторонникам научного, а не метафизического мышления? Ведь Герцен имел перед собою самого выдающегося поборника тогдашнего позитивизма? Но дело-то в том, что А.И., хотя и был когда-то естественник и держался выводов точной науки, но в нем еще не умер вполне гегельянец и вообще "диалектик". Его слишком точный "позитивизм" не удовлетворял, и он сразу же начал делать Литтре возражения, как бы стал делаться не только сторонником идеализма, но и материализма, а Огюст Конт считал материалистическое credo тоже за метафизику.
Вырубов не вмешивался в этот спор, но по игре его физиономии видно было, что он ничего другого и не ожидал от Герцена. Мне лично было неприятно, главным образом, то, что А.И. слишком субъективно и, так сказать, "литературно" нанизывал свои возражения, и Литтре, вообще очень неречистый, побивал его без всяких усилий диалектики. Мне так казалось не потому только, что я тогда был более правоверный позитивист, чем впоследствии, когда и по этой части много воды утекло, а мне было неприятно видеть, что А.И., при всей живости его доводов и обобщений, все-таки уже отзывался в своем философском credo Москвой 40-х годов.
То же впечатление этот спор произвел и на Е.И.Рагозина, и я помню, что мы, выйдя в другую комнату, обменялись нашим впечатлением именно в этом смысле
Кроме того, выходило так, что Литтре не сразу схватывал фразеологию своего собеседника. Герцен бойко вел французский разговор, но думал он при этом не по-французски, а по-русски и целиком переводил фразы своего полугегельянского жаргона, чем и приводил не раз Литтре в недоумение.
Но все-таки от человека получилось сразу нечто очень живое, искреннее и смелое, хотя он как мыслитель, на нашу тогдашнюю оценку, и не стоял уже на высоте строго научного мироразумения и теории познания.
Вскоре после того мы с Вырубовым посетили А.И. При нем тогда была только Н.А.Огарева и их дочь Лиза, официально значившаяся также как девица Огарева. Он просил меня навещать его и собирался взять на зиму меблированную квартиру. Но это ему не удалось тогда сделать. Он получил депешу, что его старшая дочь Н.А. серьезно заболела какой-то нервной болезнью, и он тотчас же решил ехать во Флоренцию, где она гостила тогда у брата своего Александра, профессора в тамошнем Институте высших наук.
И когда мы пришли потом с ним проститься и уходили, А.И. на площадке просил нас бывать у его "дамы", причем мне бросилось в глаза то, что он не говорил об Огаревой как о своей "гражданской" жене и, как бы немного стесняясь, прибавил:
-- Вы спросите госпожу Огареву.
Это было вполне корректно, но нам тогда казалось, что для такого радикальномыслящего человека, как Герцен, можно бы и не делать "щекотливого вопроса" из своих совершенно законных отношений к женщине, с которой он жил в настоящем браке и имел от нее дочь.
Но ведь и Лиза, с которой я очень быстро сдружился, о чем сейчас расскажу, никогда при нас не говорила ему "papa" или "отец" и даже не была с ним на "ты", а называла всегда с своей англо-французской картавостью "Александр Иваныч", даже в его присутствии говоря о нем и в третьем лице.
Возможность дальнейшего сближения с Герценом наполняла в крупной мере тот пробел, который я чувствовал в Париже теперь сильнее, чем два года назад: скудость русского общества.