Из иностранцев самой крупной личностью был Кине. Но я не помню, чтобы он произвел сенсацию какой-нибудь речью. Он больше вызывал в толпе интерес своим прошлым как один из самых видных эмигрантов -- врагов Бонапартова режима. Он был несомненный республиканец 1848 года, человек идей XVIII века, но гораздо больше демократ, чем сторонник социалистической доктрины.
В заседаниях конгресса, под общей фразеологией начал "Мира и свободы", и происходила более или менее затушеванная распря между политическим радикализмом и социализмом, вплоть до анархической пропаганды Бакунина. Около него и скучивалась самая крайняя группа из французов и русских.
Между русскими, как я уже сказал, адъютантом Бакунина состоял Николай Утин. Я помнил его еще из Петербурга, где видал в дни волнений в сентябре 1861 года. Он никогда мне не нравился. Его ум, бойкость, талантливость, знания, дар слова -- все это покрывалось каким-то налетом великого самомнения, резкостью тона, манер и языка и давало всегда чувствовать его непомерное тщеславие и желание играть роль. Когда в 1868 году он уже пристал к бакунинской "вере", около него была всегда кучка русских барынь и барышень, из которых одна очень красивая, известная под именем "Сони" или "Соньки", -- как потом оказалось, какая-то помещица, убежавшая от мужа или что-то в этом роде.
И в Берне, и на следующем конгрессе, в Базеле (где радикалы и социалисты еще больше разобщились) русская коммуна (или, как острили тогда и между русскими, "утинские жены") отличалась озорством жаргона, кличек, прозвищ и тона. Все это были "Иваны", "Соньки", "Маш-ки" и "Грушки", а фамилий и имен с отчеством не употреблялось. Мне случилось раз ехать с ними в одном вагоне в Швейцарии, кажется, после одного из этих конгрессов. Они не только перекликались такими "уничижительными" именами, но нарочно при мне пускали такие фразы:
-- Ты груши слопала все? -- спрашивала Сонька Машку.
-- Нет, еще ни одной не трескала. Это был своего рода спорт "опрощения". И как они все тогда верили в своего идола Утина! А через несколд"ко лет он сжег свои корабли и с легким сердцем превратился в инженера, выхлопотав себе возвращение без последствий в Россию, где и делал дальнейшую карьеру денежного воротилы. Судьба нас столкнула раз в театре, по пути в мужскую уборную, если не в самой уборной. Я его сейчас же узнал, да и он меня также, сделал как бы движение в мою сторону, желая подойти, но, должно быть, я так на него посмотрел, что он на это не решился.
Из всей молодой эмиграции, попавшей на конгресс, никто не выделялся. Это были или адъютанты Бакунина, поляки и русские, или же отдельные личности, попавшие сюда случайно или в качестве корреспондентов. Был и женский пол с порываниями к радикализму или смутному еще тогда "пролетарскому" credo.
Нашел я (уж не помню, в Берне или в Базеле, через год) и моего петербургского знакомого Чуйко, с которым мы долго жили в одно и то же время в Париже. Но он не выступал как оратор. Там сошелся он с той русской девушкой из старой дворянской семьи, которая впоследствии сделалась его женой, и я был свидетелем на их свадьбе в русской церкви, состоявшейся во время Франко-прусской войны в Женеве в ноябре 1870 года, куда я заехал по пути на юго-восток Франции. Чуйко был и тогда корреспондент и ездил к войску Гарибальди.
В публике тоже бывали и русские семейства, например, мать и сестра Графа Н.Вырубова. Сестра, еще молодая девушка, была менее смущена вольномыслием своего брата, чем их матушка Наталья Григорьевна -- московская барыня с головы до пяток. Из конгресса в Базеле, бывшего в следующем году, я вряд ли вынес что-нибудь особенно стоящее более отчетливых воспоминаний. Русский персонал был почти тот же. Партийная борьба резче обозначилась и лишила заседание всякой творческой инициативы. Бакунинцы брали верх, но для мира и свободы ничего не могли сделать, будучи заядлыми анархистами.