Все Москва же доставила еще одного, уже прогремевшего когда-то сотрудника, знаменитого Павла Якушкина.
Он был приятель Эдельсона; но наше знакомство произошло не у него и не в редакции.
На Невском около подъезда ресторана "Ново-Палкин" (он помещался тогда напротив, на солнечной стороне улицы), куда я заезжал иногда позавтракать или пообедать, меня остановил человек чрезвычайно странного вида, соскочивший с дрожек.
Черноволосый, очень рябой, с мужицким лицом, в поношенной поддевке и высоких сапогах, бараньей шапке и в накинутом на плечи мужицком кафтане из грубого коричневого сукна.
Но на носу торчали очки.
-- Вы Боборыкин? -- окликнул он, воззрившись в меня. -- А я -- Якушкин. Павел Якушкин.
И стал он похаживать в редакцию, предлагал статьи, очень туго их писал, брал, разумеется, авансы, выпивал, где и когда только мог, но в совершенно безобразном виде я его (по крайней мере у нас) не видал.
Из него наши журналы сделали знаменитость в конце 50-х годов. У Каткова в "Русском вестнике" была напечатана его псковская эпопея, которая сводилась в сущности к тому, что полицмейстер Гемпель, заподозрив в нем не то бродягу, не то бунтаря, продержал его в "кутузке".
Его история подала повод к первому взрыву общественных протестов после николаевского бесправия.
Сам по себе он был совсем не "бунтарь"; даже и не ходок в народе с целью какой бы то ни было пропаганды. Он ходил собирать песни для П.Киреевского, а после своей истории больше уже этим не занимался, проживал где придется и кое-что пописывал.
Мне было занимательно поближе присмотреться к нему. Сквозь его болтовню, прибаутки, своего рода юродство сквозил здравый рассудок, наблюдательность, юмор и довольно тонкое понимание людей.
Славянофилов -- тех, коренных, Киреевских и Аксаковых -- он понимал без всякого увлечения и любил повторять про них:
-- Читали книжки, немецкие!
Этим он хотел сказать, что свою теорию русского народа они вычитали у философов-немцев, что и было на самом деле.
В Якушкине вы чувствовали "интеллигента" с университетским образованием и литературными традициями, но тон и жаргон он себе "натаскал" мужицкие, по произношению южнее от Москвы, как народ говорит в Орловской или Рязанской губерниях.
Он обладал юмором и мог довольно тонко оценивать людей. Но отчасти потому, что был всегда "в легком подпитии", а главное, от долгой привычки к краснобайству слишком много болтал, напуская на себя балагурное юродство.
Свою мужицкую "сбрую" он никогда и нигде не снимал. Поддевку и шаровары (часто плисовые) носил неряшливо, больше при красной рубахе, и вообще отличался большим неряшеством и нечистоплотностью.
Где он жил -- мне было неизвестно. Только раз я попал к нему, да и то потому, что он гостил у Эдельсона.
Насчет работы с ним была всегда возня. Свои статьи он носил в кармане шаровар, в виде замусоленных кусочков бумаги.
Взявши аванс (правда, всегда умеренный), он долго растабарывал про свое писание, но вовремя доставить статьи никогда не мог.