Бабка моя, Евдокия Дмитриевна, рассказывала, что ее отец (то есть мой прадед) Давыдкин Дмитрий Давыдович принимал участие в революции 1905 года. К сожалению, мне точно неизвестен ни род его занятий, ни источники его дохода, но бабка говорила, что снимал он трехкомнатную квартиру (половину первого этажа дома №3 по Третьему Ирининскому переулку, который снесли только в 1958 году). Москва всегда была большой деревней и, во дворе этого дома, был сарай, в котором моя прабабка держала двух коров и кур. Мать не могла точно сказать, когда власти «запретили коров», но я думаю, что не ранее Первой Пятилетки, когда начались жуткие репрессии на все виды неколлективного труда, поскольку тетка моя Нина Дмитриевна, родившаяся в 1925 году, рассказывала, что в детстве пила парное молоко от коров, живших в сарае.
Дмитрий Давыдович, как всегда отмечала прабабка, был он очень добрым и радушным человеком, который никогда не отказывался помочь ближнему. (Вот это его последнее (и в простом и переносном смысле) качество и затянуло его в революцию, по принципу ─ «все побежали – и я побежал»). Имея очень звучный голос, красиво пел, за что его часто приглашали в кабак на Немецком рынке, где он бывал изрядно угощаем, особенно спиртным, что привело, в конце концов, к водянке сердца, от которой он умер в голодовку после Октябрьского переворота, в возрасте около 45 лет. В те времена, когда не было, ни пенсий, ни стажей, ни прочей социалистической ерунды, люди не столь серьезно относились к дате своего рождения. День рождения, чаще всего заменялся Днем Ангела (тезоименитством). А год рождения соотносили с какими-нибудь общенародными замечательными событиями ─ войнами, коронациями, а порой и очень-очень местными ─ «в год постройки нашего храма», «когда отец Пахомий умер» и т.п.
Так вот, в 1905 году, увлеченный в кабаке идеей всеобщего освобождения, мой прадед пошел на баррикады. Где он был бит по спине казачьими нагайками, отчего сильно болел несколько недель. Дотащить-то до дома друзья его дотащили, но была очень крутая проблема - стонать от боли было нельзя! По улицам рыскали шпики (они отличались особыми шляпами, чтобы узнавать друг друга, по названию которых их самих именовали «котелками») и слушали в каком доме стонет человек, соответственно, сообщая в полицию. Таким образом, ловили участников революционного движения. Прадеду приходилось терпеть и не стонать, но когда на улицах никого не было ─ в крик кричал. За улицей следили соседи и друзья, которые передавали – «Кричи, Дмитрий, кричи… можно…»
Жена его, моя прабабка, Пелагея Прохоровна, во всех бедах, случившихся, и с ее мужем, и со страной, винила Максима Горького. По словам моей матери Юлии Петровны Суховой, когда она в детстве (перед войной) учила наизусть Горьковского «Буревестника», то Пелагея Прохоровна удивилась, что такого «сволоча» проходят в школе. Потом долго ругала его, рассказывая, что он лично опаивал мужиков в Охотном ряду бесплатной водкой, подбивая из на революцию 1905 года. Ясно, что такого быть не могло, но дыма без огня не бывает. Значит агитаторы, ходившие по кабакам на деньги старообрядцев Морозова и Шмита, в качестве своего печатного глашатая выбрали Максима Горького, вероятнее всего, что его «деятельность» была профинансирована ими же.
Хотя сама Пелагея Прохоровна ни 1905 год, ни 1917 не видела. Она всегда убегала из Москвы в свою родную деревню Ширино. В 1905 году, к тому же, она родила мою бабку – что ей было делать в голодной, разрушенной Москве, наполненной пролетарской сволочью, которая в любой момент могла снова начать бунт и стрельбу. И пусть в Немецкой слободе из пушек не палили, но вся Москва знала о Пресне, впоследствии названной Красной и о той бойне, которая здесь творилась.