27 ноября. 5 ч. 10 м. утра. Дочка крепко спит. Дыхание сильное, ровное. На лбу — мокрое полотенце. Я хочу записать, чтобы она прочла в будущем, как она с моей помощью «боролась за свою шкуру», как я ей говорю постоянно и постоянно разъясняю смысл этой борьбы, ее диалектику. Я много видел людей разных сортов, но такого человека, как моя дочка, не встречал и не читал о нем: необычайная мощь организма, жизненная энергия, сила жизненной энергии — эти ценнейшие свойства — ее природные свойства, ее природа, ее биологические, физиологические данные. Я бы сказал, что у нее природа, природные свойства самые выгодные и ценные для человека. Такой организм, как у нее, надо изучать таким людям, как Дарвин и И.П.Павлов.
Сейчас она лежит тяжело больная. Может быть, едва осталась жива, может быть, и сейчас состояние ее рискованное. Но я, ничего не понимая в медицине, чувствую ясно и точно, ни секунды не сомневаясь, что она будет снова здорова и весела, а ее природа позволит ей прожить до 120 лет, может быть и больше, как прожили некоторые колхозники в нашем Отечестве, судя по радиопередачам. Так я верю в ее природу, в биологическую конституцию ее природы. Моей дочке 75-й или 76-й год от рождения. <...>/$FЗдесь и далее купированы фрагменты дневника, касающиеся деталей болезни Е.Я.Серебряковой./ С ночи 24—25 ноября, с 4 1/2 ч. утра, сознание ее работает частично, это не полное сознание, и все же это сознание, осмысленность во многом; говорить она не может; губы шевелятся, когда она хочет что-либо сказать, а звука нет, есть какое-то звукоиздавание, как тишайший шепот, букв в этом шепоте нет совершенно, но какая-то членораздельность речи есть. Сильно волнуясь, она выражает свою мысль с большей волей, результат такой же — ничего не поймешь. Она сознает, что не может сказать, что хотела, и в ее глазах, ее лице в это время такая горькая досада на себя, на свое бессилие, беспомощность, что у меня сейчас же брызжут и текут неудержимо слезы. <...>
25 ноября дочка была веселая, здоровая. Часов с 12 ночи она начала читать дневники своих сыновей Толи и Пети. Перед нею страница за страницей проходило их детство, со всем хорошим, что есть в нем, и ее собственная молодость, гордость молодой матери, ее сомнения, горести и заботы. С тех пор прошло лет 39—35. Тогда они жили в Лондоне. Теперь ее сын Петя выслан на десять лет в дальневосточные лагеря без права переписки. Его арестовали в ночь на... [дата не указана] февраля 1938 г. С тех пор о нем нет вестей. Свидания с ним она не имела. За что он осужден, в чем его вина, она совершенно не знает. До высылки он был сперва на ул. Воинова, затем в арсенальной тюрьме.
Второй, старший сын Толя тоже арестован и сейчас находится в тюрьме на ул. Воинова. Когда будет суд — она не знает. В чем его вина — не знает. Со дня ареста она его не видала.
Могу сказать, что она, старая народоволка в прошлом, теперь всей своей душой — «беспартийный коммунист».
22 сент[ября] с нее взяли подписку о невыезде; днем или двумя раньше или позже все имущество Пети на ее глазах было конфисковано, а частью сожжено.
22 ноября ее вызвали повесткой в милицию на ул. Скороходова. Я провожал ее. Мы оба не знали, зачем ее зовут: затем, чтобы снять подписку о невыезде, или затем, чтобы объявить, что ее также вышлют и объявят день высылки. Я уверял, что ее не вышлют, если же это по какому-либо недоразумению случится, я сейчас же обращусь письмом к т. Жданову, а сам поеду с нею туда, куда вышлют ее.
В милиции подписка о невыезде была снята. В милицию она едва шла, была больная, кашляла, с трудом дышала. Я почти тащил ее. Оттуда она шла легче; домой мы шли пешком. Более полумесяца до этого дня она была нездорова — нечто вроде гриппа или грипп, доктора мы не звали — я не хотел. То встанет на день, то три дня лежит, то уйдет из дому часа на 3—4—5, придет — и глаза горят, а то едва добредет до дому.
Она читала детские дневники до 4 1/2 утра 25 ноября, лежа к кровати. Мы оба были веселы, смеясь над некоторыми случаями жизни Толи и Пети. Я, слушая ее, работал над новой картиной, начатой 22 ноября. Думая, что она устала от чтения лежа все время на левом боку, я посоветовал ей лечь спать.
Видя, что, коли я буду, как я хотел, работать всю ночь, она также долго не заснет, я стал раздеваться, расшнуровал сапоги, снял пиджак и пошел в уборную принести воды и покурить. Минуты через 3—4 я вернулся. Дочка лежала на левом боку, как и прежде, и что-то делала руками на столе у кровати. «Где ты так долго был!» или «Почему ты так долго не шел!» — сказала она. Что-то в ее голосе заставило меня насторожиться. Я мгновенно решил не спать и стал завязывать сапоги. <...> Она теряла сознание, но и, теряя его, боролась, я видел, за него. И я стал действовать, стараясь ее приподнять, поставил на колени на кровати, тряс, приподымал и в то же время из стакана рукой мочил ей голову, грудь, лицо, лоб и все подымал, встряхивал, говоря: «Доченька! Не сдавай! Дочка! Дочка! Смотри на меня! Вот я! Твой Панька! Не бойся!» Я в упор смотрел в ее глаза. Они теряли свой чудный блеск, безжизненно застеклились. Пот проступал по лбу и лицу, как капли крупного дождя, голова ее свисла. Все туловище оседало на колени, а я тряс ее, приподымал, опять-таки замечая, как и она боролась за свое сознание. <...> Полуобморок перешел в сон. Она стала ровно дышать.
Очнувшись вскоре, она, лежа, поднялась на локоть, как всегда делает лежа в постели, и стала рыться в ящике своего столика. Она молчала встревоженно и сурово. Затем повернула голову ко мне, я стоял возле на коленях, хотела что-то сказать — губы шевелились, звука не было, почти не было; ничего нельзя было понять. <...> Тогда в ее лице и глазах выразилась тревога, похожая на испуг, но это не был испуг, я успокаивал ее, она, отталкивая меня, указывала на дверь. Я понял: она хочет врача, но боялся оставить ее в таком состоянии. Она силой толкала меня к двери. Тогда быстро я добежал по коридору до двери невестки и позвал ее. Она вызвонила врача. Заслышав из окна шум автомобиля неотложной (или скорой?) помощи, я выбежал на улицу. Автомобиль стал у соседнего дома №14. Молодая женщина-врач не нашла у нее никакой болезни, кроме сильного нервного потрясения (или нервного волнения); один из двух ее спутников дал дочке, кажется, валериану с ландышем.
Я рассказал им коротко, каковы могли быть причины или поводы ее волнения и все, что случилось с нею. Я проводил их до улицы, надеясь выяснить, что с ней произошло. Ответ был тот же: результат сильного нервного волнения. В остальном она совершенно здорова. Женщина-врач, видя мои работы, сказала, что ей нужна картина. Я ответил, что заказов не беру. Ее спутник стал говорить о моем «направлении». Я ответил. Они обещали прислать врача.
По их уходе я уложил дочку спать. Говорить она не могла. Объяснялась руками, волновалась, потом стала улыбаться. Заснула с улыбкой.
Днем 25 [ноября] была женщина-врач. Прописала бром, сказала, что, очевидно, поврежден нервный центр. К счастью, повреждение невелико и все пройдет. <...> Было небольшое кровоизлияние в левой части мозга, поэтому и поражена правая сторона тела: язык, концы пальцев. Кровоизлияние это рассосется.
Я сказал, каковы были события последних месяцев и дней, сказал, как, перед тем как лечь спать 24—25-го, она при моей помощи поднялась, стоя на кровати, посмотреть наводнение: вода Карповки подошла к нашим воротам. Врач сказал, что причина этому — склероз, но очень небольшой, и возраст. <...> Она обещала прислать невропатолога. Это была очень красивая девушка-врач, пожалуй не старше 24 лет.
<...> Эти дни сознание дочки работало хорошо, но временами взгляд становился неопределенным, крайне суровым, даже грозным, и странно было видеть все ее лицо грозным, как, пожалуй, лица т. Ворошилова или Чапаева в бою. Страшная, непобедимая воля и сила выражались тогда в ее лице. Людей с таким взглядом никто не испугает. Но иногда, ненадолго, взгляд ее был растерянным.
На другой день, 26-го, был невропатолог. Среднего роста, подвижный, властный, самоуверенный. Подтвердил все сказанное бывшими до него врачами. Прописал лекарство. Сказал, что у дочки поражен нервный центр. Ничего толкового он мне не сказал по своей самоуверенности. Говорил мало, но веско. Я считаю его отношение как врача к дочке — халтурным, поверхностным.
<...>
Вечером пришли мои товарищи — ученик Вылугин, Емельянов, Фалек. Они еще 25-го знали о несчастии с дочкой и пришли навестить ее. Вылугин принес на руках своего полуторалетнего сына, чтобы показать его ей и этим развлечь ее. Когда она увидела ребенка, невозможно сказать, как радостно заблестели ее глаза и преобразилось лицо. Она протянула к нему обе руки, привстала, пытаясь обнять его и поцеловать.
<...> Товарищи всячески высказывали ей свое соболезнование и сочувствие. Они пробыли у нее около часу и, уходя, ободряли ее и старались утешить и развлечь.
<...> К ночи дочка стала что-то просить, требовать, я не мог понять. <...> Я подумал, не просит ли она фотографии детей. Посоветовавшись с невесткой, я подал ей несколько фото ее сыновей. Смотрела с любопытством и любовью.
<...>