Три раза у нас был генерал Шебеко, но из трех лишь один раз заходил ко мне. Это было в 1887 году, и мне пришлось сделать ему серьезное заявление. Незадолго перед тем нам впервые дали бумагу и карандаш. Оторвав от пустого места какой-то книги кусочек бумаги, я написала крошечную записку, несколько ласковых слов моему товарищу и другу Юрию Богдановичу, и, расщепив переплет книги, искусно вложила записку, заклеив края черным хлебом. Первый опыт сошел благополучно, и я не удержалась от повторения. Тут вышла неудача: жандармы нашли записку. Смотритель Соколов рассвирепел. Он ворвался ко мне в камеру и в первый раз заговорил на "ты".
- С тобой обращаются по-человечески, - зашипел он с угрожающим жестом, - а ты этого не понимаешь! Записки вздумала писать. Я тебе покажу, как писать их!..
Когда Шебеко спросил: "Нет ли заявлений?" - я сказала:
- Смотритель позволяет себе грубо обращаться со мной.
Смотритель вмешался, перебивая:
- Она недовольна, что я говорю ей "ты".
- Совсем нет, - живо возразила я, - смотритель груб не со мной одной, а и с другими заключенными; недавно по его приказанию в старой тюрьме избили одного товарища (Попова), а другого грубостью и придирками смотритель довел до того, что он ударил доктора, желая покончить счеты с жизнью (Это был Грачевский). Со мной же он говорит так, как порядочные люди не говорят с прислугой. Я заявляю: если это будет продолжаться, я дам отпор.
На это Шебеко проникновенным голосом, полным сочувствия, сказал:
- Вы имели несчастье попасть в эту тюрьму: всякий отпор с вашей стороны только ухудшит ваше положение.
Я ожидала, что смотритель будет вымещать на мне злобу, но, вероятно, он получил соответствующее внушение, потому что ходил совершенно удрученный и уже не подумал задевать меня, а вскоре затем, после самосожжения Грачевского, он был уволен.
Мягкое отношение Шебеко в случае со мной резко отличалось от того, которое он выказал при следующем визите. Началось с того, что, войдя к Шебалину, он обратился к смотрителю с вопросом:
- Это что за дерзкая физиономия?
В следующей камере, у Тригони, на какое-то незначительное заявление Шебеко разразился громогласными упреками на требовательность людей, лишенных всех прав состояния, и, выходя, рекомендовал смотрителю:
- Розги, г-н смотритель, розги!
То же упоминание о розгах он повторял у Конашевича и, наконец, у Л. А. Волкенштейн разразился целым потоком брани:
- Вы отвратительно ведете себя, - говорил он ей,- только и знаете, что сидите в карцере! - и т. д. И закончил фразой:
- В инструкции есть розги!
Когда вся тюрьма узнала об этих ничем не вызванных грубых выходках Шебеко, сейчас же было решено, что надо реагировать на них и не допускать повторения. Все сошлись на предложении, сделанном мною, бойкотировать Шебеко и при следующем посещении не принимать его, ни с чем не обращаться, на вопросы не отвечать. Жандармы подслушивали разговоры на прогулке, отчасти понимали разговор стуком. Можно было думать, что наш сговор не останется тайной для тюремной администрации и что в ожидании неприятностей Шебеко больше не приедет. Однако через год или полтора явился и к первой зашел к Л. А. Волкенштейн.
- Ваша матушка...- едва начал он, чтоб передать первую весть о матери, как Волкенштейн, не взятая врасплох, прервала его словами:
- От вас я не желаю слышать даже о матери...
Шебеко вышел и больше не заходил уж ни к кому. Чем было вызвано его поведение во второй приезд к нам, осталось загадкой, в свое время немало занимавшей нас.