Для человека, который обладает волей и в полном сознании того, что он делает, остановился на определенном решении, не может быть большего оскорбления, чем вмешательство, не дающее выявиться его кристаллизовавшейся воле, ломающее ее. Это вмешательство, эта ломка есть покушение на духовную сущность человека, на его органическое право в особенностях поведения выявлять свою индивидуальность и творить свою неповторимую форму жизни.
И товарищи посягнули на мое решение, сломали мою волю.
Я и Юрковский голодали уже два дня, когда Попов, а потом Стародворский, каждый в отдельности, без сговора между собой, заявили мне: если я умру, они покончат с собой.
Это было нравственное насилие, и оно привело меня в ярость. Как! Эти мужчины, которые раньше сговаривались со мной, а потом, даже не спросив меня, отступили, теперь смеют требовать от меня того же! Их мужское самолюбие не может допустить, чтобы там, где они отступили, женщина оказалась последовательнее и тверже их; им стыдно, и они хотят меня свести к тому уровню, на котором стоят сами; они не хотели умирать, так и меня принуждают жить!
...Быть может, надо было отнестись с насмешкой к этому заявлению и не поверить ему. Но было в нем что-то, что заставляло верить, и я поверила. Что было делать? Разве я могла вести на смерть двух людей, которые только что показали, что они дорожат жизнью, хотят жить. Нет, я не потащу их насильно в могилу... Не хочу, чтобы они умирали не за общее дело, а из-за меня.
И я прекратила голодовку, но сделала это в состоянии полного отчаяния. В тот момент духовно я порвала со всей тюрьмой и дала себе обет, о котором и заявила товарищам, что отныне отщеплюсь от них и ни в каком серьезном протесте по общему сговору участвовать не буду. Если надо будет протестовать, протестовать я буду, но протестовать единолично, по собственному усмотрению, потому что наша голодовка показала мне, что нет и двух людей, у которых пульс бился бы одновременно. Впредь я буду идти своей дорогой, буду сама решать, что мне делать и как делать.
Я сурово порицала отрицательное отношение Лопатина ко всем нашим коллективным выступлениям (отказ от прогулки вдвоем и от огородов, бойкот Шебеко за грубость, бойкот офицера, заведовавшего мастерскими). Не имея достаточного опыта, я верила в возможность сговора и стойкого, солидарного действия всей тюрьмы. А между тем разочарование и отчаяние, которые мне принес исход нашей голодовки, были следствием именно невозможности как следует обсудить со всеми товарищами подробности нашего протеста и узнать настроение и намерения всех и каждого. Хотя большинство и противилось моему предложению не только отказаться от прогулки, но и голодать, все же я думала, что в решительный момент они действовали по убеждению, а не из жалости. Я не знала, что товарищи, как много позже мне рассказывал Морозов, говорили между собой: "Вера будет голодать. Как же мы ее оставим?!"
Не была я правильно осведомлена и о самом важном: была ли у товарищей решимость идти в голодовке до конца? Сама я имела эту решимость с самого начала; я слышала заверения о такой же решимости от Попова, Стародворского, Юрковского и Мартынова; слышала то же самое при переговорах стуком Попова с кем-то из отделения Людмилы и ошибочно приписывала такую же решимость, какая была у меня, всем другим. А между тем, по свидетельству Морозова и Новорусского, Шебалина и Панкратова, которых каждого в отдельности я расспрашивала специально об этом, ни у кого из них, и как думаю теперь, и у других такой решимости не было. Для них вопрос, когда и как кончить голодовку, оставался открытым. Они предоставляли это течению обстоятельств. Если бы все это я знала в свое время, то шла бы с открытыми глазами, и если бы все же не отказалась от мысли о голодовке, то не требовала бы от людей того, чего они не обещали.