Мучительное моральное состояние имело еще отвлечение чисто физическое. У меня заболел палец: на мизинце руки начался периостит - болезнь, соединенная с жесточайшей болью. Когда я показала палец доктору Вильмсу, он покачал головой и сказал: "Необходим глубокий разрез", и когда сделал его, то прибавил: "Я боялся, чтобы не был столбняк". Этот старый, суровый человек, душа которого окаменела от мрачных тайн петропавловских куртин и Алексеевского равелина, теперь, больше чем через год, который я прожила в темной, хотя и большой, но сырой и грязной камере, в первый раз оглядел это жилище, покрытое плесенью и пылью, и сказал: "Вас необходимо перевести в более светлую камеру".
На другой день меня, действительно, перевели в камеру в другом коридоре. Это была небольшая, но гораздо более уютная комната, выходящая, должно быть, на юго-запад. Несмотря на крепостную стену против окна, в него около полудня проникало несколько косых лучей никогда не видимого солнца. Стена отстояла от окна в некотором расстоянии, большем, чем в камере № 43, в которой я жила до тех пор. В новом помещении, чтобы обозреть окрестность, я взобралась на железный стол, прикованный к стене подле койки, и увидала в небольшой выемке стены, на ее откосе, слабое деревцо. Неприхотливая бузина взросла тут на камне из крошечного зернышка, занесенного ветром. Она требовала немногого: разрушенная часть стены, обвалившейся в виде мусора, была достаточна для ее питания. С наступлением весны каждый день около полудня я влезала на стол, чтобы взглянуть на зеленеющую листву деревца, которое называла своим, потому что никто, кроме меня, не мог его видеть и не смотрел на него.
В Шлиссельбургской крепости, в том месте, где высокая стена старой цитадели смыкается в угол с наружной стеной крепости, на недоступной высоте нескольких саженей каждое лето вырастал и цвел одинокий куст круглолистого колокольчика. Его изящные лиловые венчики в виде опрокинутых маленьких зубчатых вазочек были прелестны среди голых серых плит известняка, заграждавших от нас весь живой мир. Слабые корешки колокольчика проникали в выветрившуюся горную породу; дождь, бросая свои капли, доставлял им влагу, а несколько лучей солнца, озаряя листья, обеспечивали существование. Для меня петропавловская бузина и шлиссельбургские колокольчики, ютившиеся на высоте, были своего рода картиной Ярошенко "Всюду жизнь". Они как будто говорили: "Пускай кругом холодный мертвый камень, но мы живем и будем жить, радуя тех, кто видит нас".