Наступила весна, разлились реки и мои поездки прекратились. Наша деревенька сделалась островом, отделенным от мира расступившимися болотами, затопленными поймами, что обратились в усеянные табунами уток озера, рухнувшими елками — двухаршинная толща снега сделалась жидким месивом.
Отступили привычные хлопоты и дела, подспудное ожидание подвоха, что рано иди поздно собьет с налаженной и благополучной стези. Далеким и посторонним представлялся охваченный раздорами, ввергнутый преступными доктринерами в бойню мир. Тут были пробуждающаяся под небом природа, ликующие голоса птиц, достигших своих гнездовки, весенний праздник любви, радость первых ростков возобновленной жизни.
Целыми днями ползали мы с дедом Архипом по разливам в его просторной долбленой лодке, перегораживали сетями залитые старицы и курьи, ставили вентири и верши. Под вечер я оставлял семью за разделкой и засолкой рыбы и уходил, вернее, уплывал ка утлой и быстрой, легкой, как перышко, ветке за реку, в бор, где на полянах собирались нешетяые стаи тетеревов и зорями пели по мшаринам глухари. У меня загодя, еще по насту, были поставлены шалаши возле первых очистившихся ото льда озерков, и я на равней зорьке, затемно, подбирался к токующим мошнякам, подкарауливал на перелете уггок или следил из скрадка за яростными поединками косачей. Птицы было много, невиданно много, и мне случалось грузить в лодку увесистые связки дичи. Та весна 1942 года сохранилась в памяти несравненным охотничьим праздником. Уже никогда впоследствии не приходилось мне тих полно предаваться охоте, видеть такое количество всевозможной дикой птицы и тем более слышать, что лишь одни мои выстрелы будят эхо в безлюдных угодьях… Даже позже, на Енисее, не видел я таких "населенных" глухариных токовищ, таких туч уток на разливах.